— Нет, не понимаю. Жизнь не игра.

— А что? — Маша быстро вскочила и теперь стояла во весь рост на макушке стога. Ветер развевал ее длинные светло-русые волосы, в которых застряли стебельки сухих травинок. — Игра, еще какая игра. И любовь тоже игра — воображения и чувственности. Шесть лет назад я придумала тебя, а ты придумал меня, теперь нам больно от того, что мы не такие, какими друг друга придумали.

— Я ничего себе не придумывал. Наоборот, я с собой боролся, стараясь тебя разлюбить. Только у меня ничего не получилось.

— Ты и сейчас меня не любишь. — Маша присела на корточки, наклонилась к Толе и что-то ему сказала. Что — Устинья не расслышала.

— Неправда! — громко и возмущенно воскликнул Толя. — Да, ты у меня первая женщина, но все равно физическая сторона любви никогда не будет для меня значить так много, как сторона духовная. Я…

— Ну да, всякая плоть — трава. Так, кажется, сказано в Библии?

— Да, это так. Плоть завянет и умрет, а дух бессмертен.

— Бессмертие — это скучно. Прекрасно то, что непрочно и скоротечно. А потому я не хочу быть твоей женой.

Она спрыгнула со стога и побежала в сторону реки. Толя настиг ее почти сразу и схватил за обе руки.

— Но я все расскажу Диме, и он сам не захочет жить с тобой. Понимаешь, я не смогу смотреть ему в глаза, если не признаюсь во всем честно. Я попрошу у него прощения…

— Прощения? Святая простота. Неужели ты не понимаешь, что твои библейские правила давным-давно устарели? Что они беспощадно жестоки и очень наивны. Библия, если хочешь знать, раннее детство человечества, а в детстве мы все ужасные максималисты. Я тоже была максималисткой… — Маша положила голову на грудь Толе, он обнял ее и прошептал что-то ей на ухо.

— Но ведь плоть — трава! — воскликнула она и весело рассмеялась.

— Вся остальная, но не наша…

Он поднял ее на руки и понес назад, к стогу. Устинья поспешила спуститься к берегу. У нее разболелась голова.

Она легла на нос пустого баркаса и положила вдруг отяжелевшие ноги на лавку. Стало чуть легче. Над головой синело безоблачное небо. Лодку слегка покачивало на волнах, и это ее убаюкало. Она проснулась и сразу же увидела Машу, смотревшую на нее с нескрываемым удивлением.

— Ты откуда взялась? — спросила Маша. — И как сюда попала? Господи, я сначала так испугалась, когда увидела, что в нашей лодке кто-то лежит. Что ты здесь делаешь?

— Дима спит на твоей раскладушке — пьяный в дым. Он приехал, чтоб увезти тебя в Москву.

— Я сама уже подумываю об отъезде. — Она обернулась, увидела спускавшегося по тропинке Толю и сказала шепотом: — Это такая тяжелая — просто чугунная — любовь. Устинья, скажи, ведь жизнь все-таки игра, правда?

— Из меня оказался никудышный игрок, коречка. Но я сама в этом виновата.

— Ни в чем ты не виновата. Толя, слышишь, приехал Дима. Вот и закончилось наше недолгое приключение в романтическом стиле. Только не жалей ни о чем, ладно? И не проси у Бога прощения — мне кажется, ему на нас глубоко наплевать…


Задуманный Димой пикник на лоне природы удался на славу, и его душой была Маша. Она плясала возле разведенного над обрывом костра, пела, подливала в стаканы вино, дурачилась, жарила шашлыки, вытаскивала голыми руками из горячей золы печеную картошку. Мужчины, как ни странно, вели себя довольно дружелюбно по отношению друг к другу. Правда, Дима по своему обыкновению быстро напился и опять заснул на Машиной раскладушке, Толя тоже порядочно выпил, но его как будто не брал хмель. Нонна, которая принесла вяленой рыбы и вареных раков, поначалу очень смущалась, но потом включилась в общее веселье. Она не отрывала восхищенных глаз от Маши и все повторяла, обращаясь к Толе:

— Какая красивая. Я даже в кино никогда не видела таких красивых. Она ваша сестра, да?

Толя на ее вопрос не отвечал. Он часто подливал себе в стакан вино и залпом его выпивал. Устинья наблюдала за происходящим из кресла — Толя вынес его во двор с веранды и поставил на специально сколоченный им невысокий помост из досок. Она ничего не пила и не ела.

— Коречка, — сказала она Маше, принесшей ей большого вареного рака, — нужно отсюда уезжать. И чем скорее, тем лучше. Ты меня понимаешь?

— Можем хоть завтра уехать. — Маша вздохнула. — Устинья, почему так больно расставаться с мечтой?

— Твой отец тоже больше всего на свете боялся разочарованности. Но он всегда любил только себя…

— Я тоже очень люблю себя и не вижу в этом ничего противоестественного. А ты разве себя не любишь? — удивленно спрашивала Маша.

— Я себя ненавижу. Но очень любила в той мансарде под музыку Листа.

— Музыка — это сладкий обман. Поедем завтра, ладно? Я очень, очень соскучилась по Москве.


Калерия Кирилловна, выйдя из больницы, на следующий же день поспешила к Маше, однако подъезд ее дома был заколочен досками, а вокруг строители возводили высокий деревянный забор.

— Мне нужно в пятую квартиру, — обратилась она к толстому мужчине в ондатровой шапке, командовавшему рабочими.

— Где вы были раньше? Дом в аварийном состоянии, того и гляди рухнут перекрытия, — отвечал он, не спуская глаз с мужика в спецовке, вбивавшего молотом в асфальт кол.

— Я была в больнице, — сказала Калерия Кирилловна. — Мне нужно взять кое-какие вещички.

— Да тут недавно приходил один мужчина. Шикарный такой, словно с картинки. Подъезд тогда еще не заколотили, и я его впустил. Он все спрашивал, куда переселили жильцов, да только я сам про это ничего не знаю. Посоветовал обратиться в адресный стол, хотя, думаю, их либо на тот свет переселили, либо еще куда подальше — в той квартире и по сей день мебель стоит, книжки валяются и всякие носильные вещи. Так это ваша квартира? — внезапно осенило толстяка.

— Я прожила в ней двадцать лет, — сказала Калерия Кирилловна и почему-то укоризненно посмотрела на толстяка, словно он был виноват в том, что эти двадцать лет уже закончились.

— Понимаю. Дверь в квартиру заперта на ключ, но я боюсь, что эти орлы могли проникнуть туда другим…

— Это не имеет никакого значения, — перебила толстяка Калерия Кирилловна. — Ну что, пошли?

Толстяк в ондатровой шапке послушно отодвинул одну из широких досок, преграждающих путь в подъезд, и Калерия Кирилловна, протиснувшаяся в щель первой, ощутила нежилой запах склепа. Она вздрогнула, вспомнив мертвого Славика и свою болезнь, полную непрекращающихся кошмаров на тему мертвых тел, гробов, могильных крестов и даже привидений, но, к счастью, толстяк вежливо взял ее под руку, сказал: «Осторожно, здесь нет двух ступенек», и они стали подниматься наверх. Он открыл дверь с помощью отвертки и пропустил Калерию Кирилловну вперед.

Она ахнула и всплеснула руками, увидев царящий в квартире разор. Кинулась в спальню. Кровать использовалась для самых, по мнению Калерии Кирилловны, низменных назначений, то есть для занятий сексом — белье напоминало лохмотья, однако эти лохмотья безошибочно хранили отпечатки чьих-то тел в виде округлых выемок и углублений. Шкаф был пуст, зеркало разбито. Из столовой исчезли все до одного стулья, однако рояль был цел и даже покрыт старой скатертью с длинной бахромой.

— Это я его накрыл и запер крышку, — сказал толстяк. — Хороший рояль. Дореволюционный. Вы, конечно, заберете его?

— Мне его некуда поставить, — призналась Калерия Кирилловна. — Это рояль моей племянницы.

— А где она сама? — с любопытством спросил толстяк.

— Я бы тоже очень хотела это знать. — Калерия Кирилловна вздохнула и направилась в комнату Славика. Там она взяла со стола какую-то растрепанную тетрадку, прижала ее к груди и всхлипнула. — Это дневник моего племянника, — пояснила она толстяку. — Он погиб в автомобильной аварии. — Она снова всхлипнула и утерла нос платком, с незапамятных времен валявшемся в кармане ее плаща. — Последнее время мы с ним были не в ладах, потому что он был… не такой, как все мужчины (слово «педераст» Калерия Кирилловна считала матерным и ни за что бы не решилась произнести вслух — «педерастами» обзывала всех подряд больных толстая неряшливая нянька в «Кащенко»). Но он был такой хороший и добрый. — По лицу Калерии Кирилловны текли слезы, и толстяку стало ее жаль. Он достал из кармана чекушку водки, умело свинтил ей головку и, сунул в руку Калерии Кирилловне, велел:

— Пейте. Станет легче. Заодно помянете родственников.

Калерия Кирилловна послушно сделала большой глоток, закашлялась, сделала еще один побольше и вдруг, запрокинув голову, выпила все до дна. Толстяк поначалу изумленно таращился на нее, но, когда Калерия Кирилловна залихватским жестом зашвырнула пустую бутылку в окно, его изумление переросло в восхищение.

— Эта жизнь — сплошной обман, и я ему поддалась, — проговорила Калерия Кирилловна заплетающимся языком и тяжело опустилась на Славикову тахту. — Бессмысленный обман. Скажите, вот вы в чем видите смысл жизни? — Она обращалась не к толстяку, а к книжному шкафу с пустыми полками. Но за него ответил толстяк:

— Я никогда над этим не задумывался. Я всего семь классов закончил. Это вы, ученые, должны все знать и нам растолковывать.

— Был бы жив Ленин, мы бы до такого не докатились, и Славик был бы жив и никогда не стал бы этим самым, ну, который задницу подставляет. Бедный, бедный Славик… А все потому, что Сталин отошел от ленинской политики и создал себе культ личности. Но благодаря Сталину мы выиграли войну и построили социализм. Скажите, а вы хотели бы жить при коммунизме? — снова спросила Калерия Кирилловна у книжного шкафа, но, не дождавшись ответа, завалилась на бок и громко захрапела.


Дверь ему открыла Женя — Устинья разговаривала по телефону с Машей. Женя и провела этого незнакомого, не по здешнему элегантно одетого мужчину в гостиную, ибо он спросил, дома ли Марья Сергеевна Соломина.