— Сохранилась. — Устинья вспомнила, что записка так и лежит в кармане пеньюара, который висит в ванной. — Я сейчас принесу ее.

— Да, это его почерк. Он пишет, что взял у вас без спроса рубашку. Мы возместим вам… — начал было капитан Лемешев, но Устинья не дала ему договорить.

— О, это такие пустяки. Не будем об этом, ладно? Сколько ему лет?

— Двадцать два. Он перешел на последний курс университета, — сказала жена Лемешева. — Ванечка на редкость способный мальчик. Увлечен Шиллером и Гёте, свободно говорит по-немецки и по-французски. Очень любит классическую музыку. Мишенька, ты веришь в то, что наш Ванечка мог попасть в дурную компанию?

— Нет, — с секунду подумав, сказал капитан Лемешев. — Правда, нынешняя молодежь слишком избалована жизнью, чтобы принимать ее всерьез. Марья Сергеевна считает, что он курил какую-то дрянь. Если это так, то…

— Это еще ни о чем не говорит, — вдруг горячо вступилась за Ивана Устинья. — Он мог сделать это из-за того, что пережил что-то страшное или же испытывая жгучее чувство вины перед кем-то. Быть может, случилось непоправимое, в чем он винит себя и только себя. Поверьте, мне, как фельдшеру, приходилось в своей практике сталкиваться с подобным…

Устинья осеклась, вспомнив, что она не она, а… Впрочем, сейчас это не имело никакого значения. Она искренне сочувствовала несчастным родителям и надеялась всей душой, что с Иваном ничего страшного не случилось.

Капитан Лемешев смотрел на Устинью очень внимательно, но как будто слегка иронично. Вполне возможно, подумала она, что он смотрит так на всех женщин.

Она помнила Ивана смутно, но ей почему-то казалось, что он относится к женщинам иначе. Правда, нынешнее молодое поколение так непостижимо загадочно. И очень беззащитно… Молодость всегда беззащитна.

— А ваша дочь… Может, она знает о моем сыне что-нибудь еще? — допытывался капитан Лемешев.

— Маша сейчас в институте. Боюсь, она ничего не знает. Помню, она сказала, что он сногсшибательно танцует рок. — Устинья едва заметно улыбнулась, цитируя Машу. — Моя дочь обожает рок-н-ролл. Кстати, она скоро выходит замуж.

И Устинья непроизвольно вздохнула.

Капитан Лемешев встал и помог подняться супруге.

— Спасибо, — сказал он Устинье. — Мы, наверное, обратимся на Петровку. Вы не будете возражать, если я вам как-нибудь позвоню?

— Нет, конечно. Когда найдете сына, пожалуйста, сообщите мне. Красивый у вас сын…


Николай Петрович сел на стул возле Толиной кровати и тихонько кашлянул. Толя открыл глаза, долго и внимательно смотрел на отца. Николай Петрович заерзал на стуле.

— Здравствуй, Анатолий, — сказал он.

— Здравствуйте… отец, — тихо ответил он и снова закрыл глаза.

Николай Петрович обратил внимание, что у Толи подрагивает уголок левого глаза, и вспомнил, что у его отца, когда тот сильно напивался и засыпал одетый поверх одеяла, тоже часто подрагивал уголок левого глаза. С годами Николай Петрович редко вспоминал отца. Это невольное напоминание о нем отозвалось сейчас режущей болью в сердце. Оказывается, существовала некая связь между этим прикованным к кровати юношей со странной — чужой — внешностью и его отцом, и он, Николай Петрович, был передаточным звеном в этой цепочке. Сын… Непривычно как-то сидеть возле постели собственного сына, в жилах которого кровь Соломиных смешалась с кровью другой семьи, девушки, в чувствах к которой он так и не успел разобраться. Сын… Религиозный фанатик, отказавшийся от его Машки ради своей темной веры. Вот так же когда-то Агнесса предпочла земной любви любовь к какому-то призраку. Хотя нет, она пыталась совместить в своем сердце эти два чувства, а он, Николай Петрович, взбунтовался. Сын… Странное это чувство — осознавать, что твой собственный сын оказался человеком из темного прошлого, от которого многие старые люди и те с удовольствием отказались.

— Я говорил с хирургом, который будет тебя оперировать. Он считает, а это, как ты знаешь, хирург с мировым именем, что у тебя есть шансы снова встать на ноги. Разумеется, это будет длительный процесс.

— Спасибо вам, отец, — сказал Толя дрогнувшим от слез голосом.

— И как тебя угораздило свалиться оттуда? Это высоко? — поинтересовался Николай Петрович, желая хоть как-то поддержать трудный для него разговор.

— Метров пять с половиной. Но там внизу лежало бревно… Я бы ни за что не упал — мне и не на такую высоту приходилось лазить, — но котенок вылез из-за пазухи, и я испугался, что он может свалиться вниз. — Толя вымученно улыбнулся. — Представляете, он упал вместе со мной, но оказался сверху. Счастливчик.

— А мне сказали, будто ты упал с какой-то колокольни.

— Да. Только она разрушена и давно не действует. Я упал с ее крыши. Понимаете, полгода назад я решил сложить с себя сан. Не потому, что больше не верю в Бога… Словом, это долго рассказывать. Я последние два месяца работал могильщиком на кладбище.

— Ты решил, как ты выразился, снять… нет, сложить с себя сан? — Николай Петрович оживился. Оказывается, взыграл в парне разум, взбунтовался против мракобесия. Это его, его кровь сказалась. Все Соломины были разумными и прогрессивными людьми.

— Да. Я вдруг понял, что, веруя в Бога, нужно остаться с ним наедине. Посредники только мешают его услышать и почувствовать. Тем более что среди них подчас попадаются не совсем чистоплотные люди.

— Еще бы! Знаю я это отродье. Мать рассказывала, что во время войны впустила на квартиру попика, так он, говорит, ни одной юбки не пропускал. Вроде бы и добрый был человек, но бабник страшный, — оживился Николай Петрович.

— Мы все люди, — задумчиво произнес Толя и, поморщившись, снова закрыл глаза.

— А они тебе не делают обезболивающие уколы? — поинтересовался Николай Петрович. — Я сейчас поговорю с главврачом…

— Не стоит, отец. Я не боюсь телесной боли. Они предлагали мне какие-то уколы, но я отказался. Пускай болит.

— Это ты, брат, зря. Я знаю, как больно, когда затронут позвоночник. Меня во время войны в копчик ранило, так я и по сей день чувствую боли. Особенно другой раз на погоду как разболится…

— Я горжусь вами, отец. Когда забрали маму, я часто думал о вас, и это помогло мне выжить. Я знал, точно знал, что вы живы.

— Почему ты говоришь мне «вы»? — вдруг спросил Николай Петрович.

— Прости… Мне трудно так сразу… Потому что я всегда, когда разговаривал мысленно с… тобой, говорил тебе «вы». Тогда, на море, меня так загадочно тянуло к… тебе, и если бы не Маша, если бы не моя любовь к ней, я бы наверняка догадался, кто ты. Помню. Маша мне тогда весь мир собой заслонила, и я очень испугался, когда понял, что люблю больше, чем Бога.

— Чего ты испугался? Это… это такая глупость, твой Бог! — воскликнул Николай Петрович, вдруг вспомнив Агнессу, то несгибаемое слепое упрямство, с которым она отстаивала свое право верить и молиться Богу.

— Нет, отец, это не глупость. Глуп был я, отказавшись от… — Он зажмурил глаза и весь напрягся. Его лицо превратилось в мертвенно бледную маску. Николай Петрович услышал сдавленный стон и догадался, что Толе плохо. Он выскочил в коридор и крикнул:

— Скорее сюда! Ему плохо! Да скорее же вы!

Когда врачи тесно обступили Толину кровать, Николай Петрович достал из кармана носовой платок и промокнул им взмокший лоб. Он чувствовал, что весь вспотел и нейлоновая рубашка, прилипнув к телу, закупорила поры, отчего стало нечем дышать. Он попытался ослабить галстук, но пальцы стали словно чужие, а перед глазами замелькали крупные черные мушки.

— Устинья! — беззвучно позвал он и медленно осел по стене на пол.


Отныне Маша, отпев положенные «бисы», мчалась сломя голову домой. Она не оставалась ужинать, как раньше, — директор ресторана очень ей симпатизировал и кормил-поил не жалеючи. Она говорила: «Меня дома ждут. Нет, нет, я не собираюсь замуж. И любовника у меня тоже нет. Просто меня ждут. Это очень, очень приятно, когда ждут».

Она складывала положенную ей еду в похожую на бочонок вазу из старинного хрусталя с серебром (это были остатки профессорской роскоши), бутылку вина заворачивала в свой шарфик и тоже клала в сумку и, не дожидаясь Славика, ужинавшего в обществе официантов и судомоек (с недавних пор ему отказали от директорского стола), спешила на улицу. Часто она ловила такси, хоть идти пешком было не больше пятнадцати минут — уж больно спешила домой.

Иван не выходил даже на лестницу: в нем вдруг проснулся жуткий страх быть обнаруженным и насильно принужденным вести прежний — ненавистный — образ жизни. Он не делился им с Машей, тем более она никогда ни о чем его не спрашивала. Когда она уходила на работу, он открывал книгу, проглатывая все подряд от Жюля Верна и Дюма до серьезнейших работ Шопенгауэра и Спенсера. Книги отвлекали от воспоминаний и страхов. Телевизор он не включат, потому что телевизор стоял в комнате Славика.

Иван старался изо всех сил не презирать Славика, но это у него плохо получалось. Его презрение росло прямо пропорционально влюбленности Славика, в результате которой бедняга даже опасался лишиться рассудка. Ивану были непонятны столь сложные и запутанные порывы Славиковой души — как и подавляющее большинство мужчин с нормальными, то есть общепринятыми, наклонностями, он с детства испытывал презрение к педикам.

Иван всегда с нетерпением ждал Машу. Во-первых, он очень по ней скучал, ну а во-вторых, она обычно приносила много вкусных вещей и даже вино. Он не был обжорой, но был физически здоровым молодым человеком, привыкшим к хорошей пище и неусыпной женской заботе.

Сейчас, позвонив в дверь условным звонком — три начальных такта вальса Штрауса «На прекрасном голубом Дунае», который она последнее время часто исполняла на «бис», — Маша, привстав на цыпочки, смотрела в сквозную щель для почты, ибо ей не терпелось увидеть своего Алеко.