— Плодово-выгодное, — хмурилась мама. — Гонят всякую отраву из гнилых фруктов, спаивают население…

— Ну-ну, — урезонивал ее отец. — Что за антисоветчина? Наше государство — самое лучшее в мире: все для человека, все на благо человека. Из самых лучших плодов делается самое лучшее вино.

— К тому же дешево и сердито, — добавлял дядя Володя. — И нигде в мире такого продукта больше не встретишь. У нас не дефицит, а у них, подлых империалистов, — дефицит! Да им такое вино с непривычки поперек горла встанет, его еще надо научиться пить.

— То-то, гляжу, вы мастера: пьете и даже не морщитесь, — ворчала мама. — Не скучно вам вдвоем-то? Может, Володя, Марину позвать? А то она день-деньской сидит у себя в комнате, книжку читает…

— Пусть читает, — мрачнел Володя. — Умнее станет.

Мама замолкала и отходила от них, а папа с дядей Володей снова принимались говорить о театре, пьесах, вредном режиссере. Сценарий их встречи, в общем-то, не менялся. И я даже угадывал, какие слова они скажут друг другу через минуту-другую. Он напоминал спектакль: одна и та же сцена, действующие лица, реплики…

Но однажды уже хорошо отрепетированный спектакль испортила Марина. Она, нарядная и благоухающая, вышла из своей комнаты и медленно проплыла мимо кухни, где сидели мужчины. Не поворачивая головы, Марина произнесла в пространство:

— Добрый день!

Она даже на секунду не замедлила движения — как шла, так и продолжала идти, легкомысленно помахивая белой сумочкой. Каблучки ее туфелек задорно цокали по половицам.

— Здравствуйте, — ответил дядя Володя.

Его приветствие прозвучало уже ей вслед. Но Марина даже не обернулась. Она лишь усмехнулась как-то странно: глаза улыбнулась, а уголки губ чуть-чуть приподнялись.

— Спешишь? — спросил дядя Володя и встал из-за стола.

— Поспешишь — людей насмешишь, — неопределенно бросила Марина, не оборачиваясь.

Тогда дядя Володя решительно вышел в коридор и попросил ее остановиться, мол, разговор есть. На его просьбу квартирантка ответила, что прекрасно знает, о чем пойдет речь, и у нее нет никакого желания объясняться: все и так ясно, к чему лишние слова.

Но он не отставал от нее ни на шаг и продолжал говорить. Она отвечала односложно: «да», «нет», «не знаю», даже не поворачиваясь к дяде Володе лицом — как ступала с высоко поднятой головой, так и продолжала идти, не глядя под ноги.

Они вышли во двор. Мне тут же приспичило набрать в горсть зерна, чтобы покормить Бармалея и кур.

— Цып-цып-цып! — позвал я куриц, а сам во все глаза глядел на Володю и Марину. Мне очень хотелось, чтобы они помирились. И чтобы снова позвали меня разводить костер.

— Послушай, я хочу сказать тебе что-то очень важное, — Володя почему-то вдруг заговорил хриплым голосом. — Постой минутку. Выслушай.

Марина повернулась к нему, уперла руку в бок и равнодушно произнесла:

— Слушаю.

— Мне без тебя трудно, — выдохнул Володя. — Я даже не представлял, что может быть так тяжело.

Марина молчала со скучающим видом.

— Я места себе не нахожу, — продолжал он. — Пойми: мне без тебя не жить. Разве ты не понимаешь?

Марина вздохнула и посмотрела на него так, будто видела перед собой полного дебила: в ее глазах была жалость, смешанная с презрением.

— Может, и понимаю, — наконец произнесла она. — А вот ты точно не понимаешь ничего. У нас все прошло.

— Неправда! — почти закричал дядя Володя. — Не верю!

Она пожала плечами и легко покачала головой: мол, твои проблемы.

— Я никого так не любил, как тебя, — дядя Володя достал коробку «Герцеговины Флор» и, ломая спички, закурил.

— Давно хотела тебе сказать: не переношу запах твоих папирос, — вымолвила Марина. — Грубый запах. Потом волосы им долго пахнут…

— А ему не нравится, да? — зло прищурился дядя Володя. — Он тебя, наверное, спрашивает, не встречалась ли ты со мной? Ревнует, да?

— А тебе-то какое дело? — Марина рассмеялась. — Как-нибудь сами разберемся, кто кого ревнует.

— Он что, лучше меня? — дядя Володя глубоко затянулся папиросой, выдохнул клуб дыма и с отвращением бросил бычок себе под ноги. — Неужели тебе со мной было плохо?

— Нет, мне было хорошо, — Марина посерьезнела и опустила глаза. — Но… знаешь, я не виновата, что все прошло. А обманывать ни тебя, ни себя не хочу. Если нет внутреннего потрясения, сердечной боли, пронзающей нежности, потемнения в глазах, то зачем продолжать играть в любовь? Она ведь не хорошо отрепетированный спектакль. Разве не так, милый?

— Тебе только кажется, что все прошло, — настаивал он. — Давай начнем сначала!

— Разве можно начать жизнь сначала? — Марина удивленно изогнула бровь. — Так же невозможно начать любовь сначала. Она, как жизнь, не повторяется.

— Но ее можно продолжить, — совсем тихо вымолвил дядя Володя. В его голосе слышалось столько нежности и мольбы, что у меня невольно сжалось сердце. Большой, красивый, сильный мужчина явно не знал, что делать, и полностью зависел теперь от женщины, которая равнодушно глядела на него.

— Продолжай, но без меня, — Марина проговорила, как припечатала. И, не оборачиваясь, пошла прочь.

Цок-цок-цок! — задорно стучали ее каблучки. Ветер развевал тонкую ажурную накидку поверх белой кофточки, такую красивую, похожую на крылышки, которые вдруг прорезались на ее спине.

Володя, уронив руки, как-то враз сник: плечи опустились, спина сгорбилась. Он стоял неподвижно, словно окаменел. А привел его в чувство Бармалей. Петух имел привычку, торопливо поклевав зернышки сам, приниматься сзывать к угощению своих куриц. Бармалей громко кричал, издавал квохчущие звуки, разгребая под собой землю. Пеструшка, самая любимая курица Бармалея, сидела в сараюшке на гнезде — неслась и, видимо, не подозревала о нечаянном угощении. Петух, не в силах перенести ее отсутствие, забегал кругами вокруг рассыпанного зерна и заголосил еще громче. Курицы торопливо склевывали пшено, и его кучка стремительно убывала. А Пеструшка все не слетала с гнезда. И тогда Бармалей закукарекал что есть мочи. Володя очнулся, расправил плечи и, обернувшись, увидел, как я кормлю кур.

— Хозяйничаешь, Пашка? — спросил он. Хотя мог бы и не спрашивать: и так все понятно. Но я заметил, что взрослые, когда им нечего тебе сказать, обычно произносят ничего не значащие фразы, и потому на такие вопросы обычно не отвечал.

— Эх, брат Пашка, плохие у меня дела, — он вяло махнул рукой и пошел к дому. — Можно сказать: совсем плохие. Никакие. Сплошной минус. Точка. Конец. Занавес опустился…

Скорее, он говорил не для меня, а для себя.

— Но занавес на антракт тоже опускают, — бормотал Володя, медленно поднимаясь по ступеням крыльца. — А что, если все-таки антракт? Василий! — позвал он отца. — Как ты думаешь, это финал? Или все же есть надежда, что продолжение следует?

Отец вышел на крыльцо, приобнял дядю Володю за плечи и увел его в дом. Они даже не обернулись, когда Пеструшка истошно, на весь двор, заголосила, оповещая всю честную куриную компанию, что наконец-то снесла яйцо. Бармалей ответил ей не менее громогласно, и другие куры тоже подняли гвалт, радуясь за свою подружку.

Пеструшка пулей выскочила из сараюшки, подбежала к остаткам пшена и под одобрительное бормотанье петуха принялась торопливо клевать зернышки. Но мне уже стало неинтересно на них смотреть, и я тоже отправился в дом. Мужчины сидели за столом друг против друга и тихо, почти одними губами напевали модную тогда песенку: «Люблю тебя я до поворота, а дальше — как получится…». Отец, завидев меня, нахмурил брови и предостерегающе поднял указательный палец: не мешай, мол, иди в свою комнату. А дядя Володя вообще меня не видел. Он сидел с закрытыми глазами и сосредоточенно выводил куплеты дурацкой песни о повороте.

Сидеть одному в комнате мне не хотелось, и я решил пойти на речку. Вечером на берегу собиралась вся наша компания. Мы купались, играли в волейбол, разговаривали обо всем на свете. Может, придет и Зойка. Когда мы стояли в очереди за тетрадками и учебниками, она показалась мне какой-то особенной: то ли из-за нарядного, в розовый горошек, платья, то ли из-за глаз, которые улыбались даже тогда, когда она старалась оставаться серьезной, а может, она казалась другой из-за того, что у нее такие красивые стройные ноги. Интересно, почему я раньше не обращал на них внимания? Может, потому, что чаще видел Зойку в шароварах или брюках? А тут — красивое платье, аккуратный поясок, перехватывающий ее талию, аккуратная прическа — тонкая заколка серебристого цвета, и на ногах не сбитые кеды, а настоящие туфли-лодочки. Наверное, обнова. Такой обуви я на Зойке сроду не видел. Чего вдруг она вырядилась-то?

Ответ на свой вопрос я получил на берегу реки. Ребята, как всегда, собрались на нашем пятачке у двух развесистых старых ив. Сросшиеся вместе, они походили издали на большую зеленую беседку: ветви ив живописно спадали в воду, образуя ажурный шатер с парой куполов. Напротив деревьев располагалась полянка, густо поросшая спорышем и мелким белым клевером, посередине ее — темно-серый круг кострища: мы разжигали тут костер чуть ли не каждый вечер. Большаки нас за него не ругали: знали, что и за огнем следим, и, когда придет пора разбегаться по домам, обязательно загасим тлеющие головешки водой.

Вокруг кострище обкладывалось камнями, а на их края клали доски, получалось что-то вроде эдакой круглой лавки. На ней хорошо сидеть после купания, плечом к плечу, обсушиваясь и вытягивая ладони над пламенем костра: веселые искорки пролетали меж пальцев, а иные, коснувшись кожи, тут же и гасли, успев ожечь мгновенным, но легким укусом.

Чуть поодаль от кострища лежал серый валун с почти плоским верхом. Его обычно занимали девчонки: они там загорали, щебетали о чем-то своем и делали вид, что им и без нас хорошо.