— Что было, то прошло, — уклончиво проговорил я. — Понимаешь, возраст такой — хотелось влюбиться. А тут — городская девочка, интересная, собой недурна. Ну, вот я и пропал…

— Ой, что-то мы растрещались, как сороки? Тут кое-что нужно срочно в холодильник поставить: твои родители передали гостинцы, — Зоя поставила на стол сумку с банками-склянками: мамины варенья, соленья, тушенка и, конечно, яблоки. Те самые — имени Марины!

— Интересно, Марина объявилась или нет? — спросил я.

— Говорят, она удачно устроилась в жизни, — сообщила Зоя. — Живет в Москве, будто бы вышла замуж. Но наверняка никто ничего не знает. А Володя написал письмо в наш народный театр: он распростился с армией, какую-то болезнь у него нашли — то ли давление высокое, то ли с сердцем что-то, служить нельзя. Подался вроде на Север — там, мол, люди открытые, чистые, да и денег можно заработать…

— Не за деньгами он поехал, — вздохнул я. — От себя он убежал.

— И правильно сделал, — Зойка тряхнула челкой. — Надо ехать! Движение — это жизнь.

— Убедительно, — я усмехнулся. — Но интересно, когда делаешь два шага вперед, а один назад — это движение или нет?

— Философ! — Зойка рассмеялась. — Все равно движение. Кажется, топчешься на месте, но польза есть: например, для разрабатывания мышц…

Зоя все-таки оставалась занудой, увы! Она даже не поддержала моей иронии. Я-то имел в виду одну из работ Ленина, которого тогда еще изучали в вузах. А может, она просто не знала о ней?

— Но, мне кажется, назад Володя не вернется, — продолжала Зоя. — Да и не знает он, где сейчас Марина…

— Вот она была — и нету, — произнес я в пространство.

Зоя, наверное, подумала, что мои слова относятся к Марине, но я-то подумал о Лене. И еще подумал о том, как странно: женщина, еще вчера занимавшая твои мысли, жизни без которой ты и представить себе не мог, вдруг непостижимым образом перемещается в толпу и, если и выделяется из нее, то лишь как хорошо тебе знакомая, но уже не единственная. Почему? Совсем безразличной тебе она не стала, ты по-прежнему хочешь ее, но исчезло что-то такое, чему ты все равно не знаешь названия. Да и надо ли знать? Достаточно того, что ощутил: теперь ты ни от кого не зависишь, и тебя все вполне устраивает. Потому что так спокойнее и проще жить.

А может, я все выдумал, навоображал, внушил себе, что так лучше? Наверное, я боялся, что могу пропасть, как Иван Морозов или как тот же Володя, и мучиться? Не знаю. Боже мой, не знал тогда и не знаю сейчас. И не хочу знать!

— А я хочу знать, какие у тебя самые любимые места во Владивостоке, — заявила вдруг Зоя.

Я даже вздрогнул от ее вопроса.

— Паш, что случилось?

— Да так, думал о своем…

— Что-то не так?

— Все нормально. Идем гулять!

— Ты в лице переменился. Вот я и подумала: что-то случилось…

— Тебе показалось. Все хорошо!

Не мог же я ей сказать, что у меня есть женщина. И почти все мои любимые места города — Ленины места: мы гуляли там вместе, смеялись, говорили, мечтали и, конечно, целовались. Они хранили нашу историю. Вот на той лавочке Лена оставила зонтик, и мы вернулись за ним через полчаса, не надеясь, конечно, его найти, — возвратились, наверное, затем, чтобы еще хоть немного побыть вместе, подержаться — ах, ах! — за руки, лишний раз поцеловаться (ну, надо же как-то успокоить расстроенную даму), а зонтик нас, оказывается, ожидал: он лежал на коленях пожилой женщины. Старушка радостно помахала нам рукой, а ее болонка, сидевшая рядом, пару раз лениво тявкнула. Собачка походила на хозяйку своей полнотой, как у хозяйки, у нее на голове красовался огромный розовый бант. «Я знала, что вы вернетесь, — прошамкала бабуся. — Я видела, как вы тут сидели. На моей любимой скамейке — она со значением поглядела на нас. — Но я не сразу сюда подошла. А то бы успела вас окликнуть. Вот, возьмите зонтик!».

Меня поразил пышный бант в спутанных, клочковатых волосах пожилой дамы, к тому же ярко накрашенной: густые румяна на щеках, толстый слой алой помады на губах, начерненные брови и ресницы — все чересчур, как-то по-клоунски. На кофточке в бесчисленных рюшах и защипках красовался обтрепанный блеклый розан, некогда бывший, вероятно, пунцовым, — он усиливал карикатурный образ старухи.

— Спасибо, — промолвила Лена. — Премного вам благодарны.

— Вы очень симпатичная пара, — ласково констатировала дама. — Молодой человек похож на моего молодого человека. Он у меня такой же ладный…

Я недоуменно посмотрел на Лену, но она тихонько дернула меня за рукав: молчи, мол.

— Это ничего, что вы нашу лавочку занимаете, — дама продолжала говорить — монотонно, чуть раскачиваясь. — Мой Гриша все равно сегодня не придет. Он выполняет очень важное задание, — старушка хитровато посмотрела на нас. — Это государственная тайна! Я жду его тут, как договорились, каждый день в одно и то же время.

Болонке надоело чинно сидеть рядом с дамой, и она, заворчав, ухватила ее за рукав кофточки.

— Сейчас, Джулиана, сейчас пойдем! — одернула старуха собачонку. — Ты ведь, милая, знаешь: условленный срок кончается через три минуты, — она посмотрела на часы и вздохнула. — О, как невыносимо ожидание!

— До свидания, — вежливо попрощалась Лена.

— Больше не теряйте зонтик, — дама величественно кивнула. — Он у вас явно заграничный, дорогой. А люди еще не все сознательные: могут и себе оставить такую дивную вещицу.

— Спасибо, — повторила Лена. — Вы так добры!

— Желаю удачи, — дама наклонила голову и улыбнулась.

Когда мы отошли от лавочки на приличное расстояние, Лена рассказала: старушка считается городской сумасшедшей, ее зовут Кармен. Когда-то, давным-давно, в середине тридцатых годов она играла в местном драмтеатре. И ее полюбил какой-то военный, говорят, что он служил в НКВД. И вот однажды артистка позвала его на премьеру: она исполняла роль Кармен, и ей очень хотелось, чтобы ее Гриша порадовался ее успеху. Она не сомневалась, что сыграет, как всегда, отлично. Однако Гришу в тот день арестовали как врага народа. Более того, «черный воронок» подъехал и к театру: Кармен числилась среди знакомых арестованного и, следовательно, могла быть его сообщницей. Чекисты дали артистке доиграть роль до конца и, говорят, даже аплодировали ей. Когда же она вошла в гримерку, счастливая, с охапкой цветов, вместо ее Гриши к ней подошли трое энкавэдешников: «Вы арестованы!» Кармен свято верила в честность и порядочность Гриши, ни о каких антисоветских заговорах не знала и не считала своего друга английским шпионом. Она яростно спорила, доказывала невиновность милого друга, защищала его, чем, естественно, злила нежданных-негаданных визитеров. Ее забрали с собой и в ту же ночь в тюремной камере-одиночке изнасиловали. От потрясения она сошла с ума. Какой толк от сумасшедшей? Ее отпустили. И с тех пор она — Кармен. Каждый день накладывает театральный грим и выходит на улицы города в надежде встретить своего Гришу.

Я мог бы рассказать и о том, что в тенистой аллее, напротив аляповатой скульптуры колхозницы со снопом пшеницы в могучих руках, Лена сказала мне, что ей приснился сон: будто бы мы, взявшись за руки, воспарили над землей, как на картинах Шагала. А я тогда про такого художника и не знал ничего. А вон там, у клумбы с розами, мы целовались, и мимо как раз шел Костиков, мой преподаватель марксистко-ленинской философии. Наутро на семинаре он дотошно гонял меня по всем вопросам, и я, измученный его въедливостью, наконец, не выдержал: «Вы сверх программы спрашиваете!». На что он ехидно ответил: «А вы, молодой человек, сверх программы любезничаете с девушкой на виду у всего честного народа!». И за что он на меня взъелся?

Лена объяснила все просто. Посмотри, мол, на Костикова: маленький, горбатый, лысенький, да еще и с тросточкой ходит: одна нога короче другой — вылитый крошка Цахес! Его девушки никогда не любили. А если и любили, то по расчету: чтоб зачет получить или экзамен ему сдать, — по крайней мере такие слухи упорно ходили по нашей альма-матер. «Да он просто-напросто завидует молодым здоровым парням! — утверждала Лена. — Он, может, многое бы отдал, лишь бы его искренне поцеловала девушка. Кстати, замечено: парней он только так на экзаменах срезает, больше «четверки» они у него никогда не получают. Не веришь?»

Вообще-то, не верил, пока не пришло время сдавать Костикову зачет. Вопросы мне попались что надо, и я бойко отбарабанил ответы. Однако препод нахмурился: «Поверхностно. А что по такому-то поводу написал Энгельс в таком-то письме к Марксу?». Как ни странно, но я знал, что именно писал Фридрих своему другу — перед зачетом успел проштудировать часть рекомендованной литературы. «Да? — Костиков удивленно приподнял бровь. — Может быть, вы ответите на вопрос еще конкретнее: какую именно фразу Энгельс выделил в письме?». Я напряг память, вспомнил и это. «Хорошо, кивнул Костиков. — А в чьем переводе вы читали письмо Энгельса?». И тут я снова не выдержал и, едва сдерживая злость, осведомился: «Извините, я сдаю курс марксистко-ленинской философии или языковедения?». На что препод, ласково глядя мне прямо в глаза, невозмутимо ответил: «Переводы бывают разные. Одно неверное слово может изменить весь смысл. Значит, не знаете ответа?». И тут, — уж не знаю, как у меня получилось, — в памяти ярко вспыхнула та самая страничка со списком рекомендованной литературы. «Собрание сочинений Карла Маркса и Фридриха Энгельса, том номер такой-то, страницы такие-то, — отчеканил я. — Не думаю, чтобы туда попал чей-то недобросовестный перевод. Или вы считаете иначе?».

Наверное, я перешел все границы дозволенного. Никто из студентов никогда не разговаривал так с Костиковым. Его панически боялись. Я тоже боялся. До такой степени праздновал труса, что страх каким-то образом мобилизовал всю мою память, и я в мельчайших подробностях вспомнил даже проклятый список литературы — чисто зрительно, вплоть до запятых. Бывает же такое!