— Надо же, какие у вас оригинальные мальчики живут, — Ольга насмешливо покачала головой. — Я читала, что за свободу животных борется актриса Брижитт Бардо, у нее дома настоящий собачатник плюс кошатник, и все, говорят, «дворяне». Вообще, за них обычно скучающие буржуазные дамочки заступаются. А тут — парень. Во дает!

Ее голос переполняла ирония, и я готов был сквозь землю провалиться. Ну, зачем затеял перепалку с такой красивой девочкой? Теперь она будет думать, что я зануда. И попробуй докажи обратное.

Картошке надоело стоять на задних лапах. Она вернулась в исходное положение, виновато взглянула на меня и деликатно отвернула мордочку.

— Ну, вот, — Мишка вытянул ладонь вперед. — Капля! Еще одна. Сейчас дождь разойдется. Айда по домам!

Редкие дождинки падали в траву, скользили по щеке, мочили листья и камни. Картошка недовольно покрутила головой, смешно чихнула и вдруг, будто кто-то дал ей команду, резво вскочила и опрометью бросилась на дорогу.

— Бежим! — предложила Зоя. — Туча надвигается нешуточная. Не успеем от нее уйти — будем как мокрые курицы.

И мы побежали.

Впереди нас бодро семенила Картошка. На обочине дороги отдыхала в луже стайка серых гусей. Гусак, завидев нашу компанию, лениво поднялся, вытянул голову, и громко загоготал. Гусыни поддержали его боевой клич. Наверное, гусак решил, что мы его боимся, если так быстро бежим. Он захлопал крыльями, пригнул клюв почти к самой земле и с шипением бросился в сторону Ольги.

— Аааа! — испугалась она. — Он меня укусит!

— Это собаки кусаются, — не удержался я от замечания. — А гуси клюют и щиплют.

Оля раскричалась еще громче. Гусыни продолжали тревожно гоготать. Гусак, растопырив крылья, бежал за городской девчонкой. Картошка озадаченно оглянулась и, обнаружив за собой такую картинку, развернулась и помчалась на гусака. Тот остановился, громоподобно затрубил и начал отступление к луже, в которой за него шумно переживали гусыни.

Храбрая Картошка влетела в лужу и ухватила гусака за крыло, за что тут же получила от него острастку: он долбанул ее клювом в голову. Но собака не выпускала крыло, более того — принялась ожесточенно трепать его, только перья полетели. Гусак, тоже не робкого десятка, извернулся и стал бить Картошку другим крылом, попутно он клевал ее и злобно шипел. Гусыни подняли оглушительный гвалт, а одна из них, самая большая и тучная, кинулась на подмогу своему предводителю. Ох, и досталось же от них собаке!

Оля успокоилась и, отбежав на безопасное расстояние, с любопытством наблюдала за развернувшейся баталией. Куда только ее страх девался!

— Смелая собака, — заметила Оля. — Не зря вы ее кормите.

— Мы ее кормим не за что-то, а просто так, — заметил я. — А гусак тебя просто стращал. Он еще ни разу никого не клюнул — только пугает.

— Ага, — недоверчиво поежилась Оля. — Кто знает, что у него на уме. Ишь, как расщеперился!

Картошка уже выпустила гусиное крыло, отбежала на безопасное расстояние и, сбивая лапой пух с носа, ворчала на своего противника. А тот гоголем ходил по луже и, вытянув шею, победно трубил, воинственно хлопая себя крыльями по бокам, — показывал, что готов продолжить битву.

Дождь усиливался, пригибая к земле высокие мальвы во дворах, беспощадно колотя по широким листьям георгинов, сбивая со слив перезревшие плоды. Они закатывались в сырую траву, поблескивая желтыми, розовыми и фиолетовыми боками. Сливы в нашем поселке любили, и в палисадниках обычно росло сразу несколько их сортов. Весной они радовали глаз кипением белого, розового, красновато-желтого цвета — будто ленивый художник небрежно плеснул красками на еще голые, без единого листочка, корявые деревья. А ближе к осени среди прозрачно-зеленой листвы, начинающей покрываться бордовыми, желтыми, иссиня-черными пятнами, появлялись разноцветные гирлянды слив.

Стараясь не наступать на сливы-падалицы, я добежал до своего дома, взлетел по скользкому крыльцу и дернул дверь. На удивление, она оказалась запертой изнутри на крючок. Как же я мог забыть об утреннем предупреждении мамы, что она задержится на работе: у них кого-то провожали на пенсию, и по такому случаю намечался торжественный вечер, долженствующий плавно перейти в непременный в таких случаях долгий ужин. А папа с дядей Володей собирались пойти в свой народный театр. Как я понял, режиссер хотел показать новую постановку на каком-то смотре-конкурсе в городе и потому проводил репетиции чуть ли не каждый вечер и, что называется, до упаду: папа возвращался поздно, уставший, но в его глазах светился отчаянно веселый огонек: «Мы всем покажем, что и в глубинке есть настоящая культура, вот так!»

Значит, дома только Марина. Но почему она так долго не открывает? Я принялся барабанить в дверь еще громче.

Наконец, дверь открылась. Марина, растрепанная, в наспех наброшенном халатике, слабо улыбнулась:

— Извини, Пашка, я заснула.

Не дожидаясь, когда я войду в коридор, Марина, придерживая халат на груди, ринулась обратно в свою комнату, бросив на ходу:

— Пошла дальше спать. Что-то меня на дождь разморило…

Время было еще не позднее, и я позволил себе посмотреть телевизор, по которому как раз показывали «Кабачок 13 стульев» — смешную передачу о польских чудаках и чудачках. Марина обычно тоже ее не пропускала, но в сегодняшний вечер, видно, и вправду хотела спать. Что вообще как-то странно: обычно она допоздна читала, слушала музыку, что-нибудь вязала или шила — свои самые лучшие обновы она делала собственноручно. В сельпо, хоть Марина и числилась там не на самом последнем счету (все-таки бухгалтер!), даже по блату взять нечего: в промтоварный отдел завозили блеклые байковые халатики, однотипные платья из ситца, сатиновые шаровары да старушечьи тужурки и кофты мышиного цвета. На фабриках, где их производили, видимо, раз и навсегда кончились все другие краски, остались только серые, невыразительные, блеклые.

Я вспомнил, как Марина сегодня красиво оделась, особенно ей шла ажурная накидка, сотканная, казалось, из паутинок. Она тоже связала ее сама крючком: ниточка за ниточкой, и как только терпения хватило!

Дождь усиливался. Влажный воздух наполнился запахами череды и полыни — как-то грустно, с горчинкой, но сердитый ветерок нет-нет да и добавлял в сложившийся аромат острую нотку свежей зелени, пропитанной чем-то сладким и солнечным: так пахнут яблоки, созревающие в нашем саду. Как раз под моим окном стояло дерево, одна ветвь которого задевала окно. Если ее раскачивал ветер, то ветвь начинала стучать о раму, касалась наличников, тихонько, как котенок, царапала стекло.

Густо усыпанная яблоками, ветка согнулась дугой под их тяжестью, и мама с тревогой, бывало, глядела на нее: «Как бы не обломилась! Первый год такой урожай. Особенное нынче лето».

Я подошел к окну, чтобы закрыть форточку: ветер пригоршнями плескал через нее воду на подоконник. И когда я уже хотел повернуть защелку, услышал мелодию песни, которая мне почему-то очень нравилась, хотя ни одного слова в ней не понимал: «Я ни о чем не жалею», Эдит Пиаф.

Пластинку с ее песнями как-то продавали в нашем сельпо. Обычный желтоватый конверт с пышными розочками, с одной стороны надпись «Завод грампластинок «Мелодия», с другой, — «Мелодии французской эстрады». Ничего особенного. Не то что пластинки с Эдитой Пьехой: на обложке она сама, красивая, улыбающаяся и нарядная, на обороте — список песен, которые записаны на диске. Все ясно и понятно. А тут — не поймешь что: «Мелодии французской эстрады», никому не известная в поселке певица с неправильным именем Эдит. Мы-то считали, что есть Эдита, и только Эдита — правильно, и поет она лучше всех. Но Марина купила себе невзрачную пластинку. Прибежала с ней домой радостная, сияющая от счастья: «Я давно мечтала купить эту грамзапись. Вы не представляете, какое чудо — Пиаф!»

Мне сразу понравилась песня «Я ни о чем не жалею». Веселая такая. И ужасно грустная. Мне казалось, что певица поет о том, что когда тебе хуже всех на свете, не надо подавать вида — нужно улыбнуться как ни в чем не бывало, и пусть все думают, что у тебя все в порядке. Потому что все, что ни делается, делается к лучшему — это во-первых, а во-вторых, наша жизнь бывает всякой, и если тебе сегодня плохо, то завтра будет хорошо, и стоит ли о чем-то жалеть?

Я снова раскрыл форточку. Прислушался, Точно! В комнате Марины включен проигрыватель, звучала песня Эдит Пиаф. Только она кончалась, как тут же начиналась опять. Видимо, Марина ставила ее снова и снова.

— Включи что-нибудь еще, — услышал я вдруг мужской голос. Он говорил где-то рядом со мной. Порыв ветра донес до меня крепкий табачный дух. И я понял: в комнате Марины форточка тоже открыта, а ее гость курит в нее, чтобы не портить дымом воздух.

— Говори тише, — цыкнула Марина. — Мальчишка услышит.

— Да он ничего не понимает, — усмехнулся мужчина.

— Все равно нечаянно может проболтаться, что ко мне кто-то приходил ночью, — Марина говорила тихо, но я все же разбирал сказанное. — Отойди ты, наконец, от окна. Не дай Бог, Лиля сейчас пойдет или Василий — увидят огонек папиросы в окне, что подумают?

— А тебя это волнует?

— А тебя нет?

— Мы же все уже решили…

— Но приличия-то надо соблюдать, Иван.

— А что, любовь может быть неприлична?

— Вань, ну, перестань, отойди от окна…

Из соседней форточки красной звездочкой вылетел окурок и, описав замысловатый пируэт, упал в сырую траву. Послышался стук закрываемой фрамуги, и после — ни звука. Я узнал голос Ивана.

Когда Марина просила меня позвонить из телефона-автомата, я сначала не мог понять, с кем мне приходится говорить. Голос вроде знакомый, но телефонная линия так искажала его, что я долго не мог догадаться, что он принадлежал соседу. А когда понял, мои услуги Марине уже не требовались. Она, видимо, решила обходиться без телефонных разговоров с Иваном. А может, они изобрели какой-то другой способ связи? Не знаю.