У Марка никаких заказчиков не было, поэтому он добросовестно работал над музейными вещами, стараясь не сильно выбиваться из темпов, взятых коллективом, который его постепенно принял (Валера плакался Марку в жилетку, а Зина попыталась было втянуть в войнушку против Молодой, но Шохин не поддался). Все молчаливо признали, что Марк как реставратор ничуть не хуже, если не лучше, остальных. А Танечку Шохин просто спас. Она под горячую руку удалила с картины заказчика вместе с записями кусок авторской живописи – до грунта! – и горько рыдала, пытаясь как-то затонировать получившуюся утрату. Марк посмотрел на ее напрасные усилия и вздохнул про себя: ну, коза! Отстранил Молодую от мольберта и за час написал в манере автора утраченный фрагмент – к счастью, там почти ничего, кроме фона, и не было.

– Руки тебе оборвать! – сказал он в ответ на ее бурную, смешанную со слезами благодарность. – Что ты берешься за такие вещи, если толком не умеешь?

– Я думала, смогу-у…

В результате Шохин сделал ей все тонировки, и через неделю Танечка принесла ему конверт с деньгами, неожиданно много – Шохин брать не хотел, но она настояла. А в следующий раз сразу отдала работу Марку – так у него появился первый заказчик. Но Зина, заметив, просветила его: Таня выдает это за собственную реставрацию и берет себе довольно большой процент со всей суммы. Шохин только крякнул: вот они, столичные нравы!

В Москве ему было тесно – в грязном, шумном, суетливом городе, где неделями на тусклом небосводе не появлялось солнце, по улицам змеились бесконечные пробки, а в метро было не протолкнуться. Он прожил в Москве пять лет, когда учился в Строгановке, и уже тогда ему не нравилось. А сейчас все только усугубилось: и теснота, и суета, и грязь. Трубеж снился иногда – дом, веранда с разноцветными стеклышками, сад, нарциссы… Вика.

Если Марк, несмотря на все сложности врастания в новый коллектив, на работе отвлекался – и даже слегка развлекался, то Лида все время нервничала: новая ответственность, новые заботы, новые проблемы. Артемида привыкла делать все хорошо и правильно, но заставить всех следовать своему примеру не получалось – каждый жил собственной жизнью. Как, впрочем, раньше жила и сама Лида.

Лида с Марком существовали вместе уже почти полгода, и обоим это давалось тяжело. Раньше Марк приезжал к Лиде часто, но ненадолго, и чувствовал себя гостем. Лида жила в Трубеже месяцами, но в большом доме Шохиных у нее была отдельная комната, а здесь, в двухкомнатной квартире, им некуда было деться друг от друга. По вечерам и выходным Марк занимался с Илюшкой. Они хорошо ладили, и порой, сидя за компьютером над очередным списком или статьей, Лида слышала, как хохочет Илька. И сердце ее болезненно сжималось – она чувствовала себя ненужной, лишней. Один раз попыталась включиться в их игры, но Марк через некоторое время потихоньку ушел. Она посмотрела: просто лежал, закинув руки за голову и глядя в потолок. Лида отступилась.

Впрочем, Илька был вполне самостоятельным ребенком, и когда он играл в одиночестве, Марк либо пытался читать, либо включал телевизор. Детективные сериалы они с Лидой смотрели вместе, и однажды она задремала под «Коломбо» – так уютно бормотал дублирующий голос. Задремала и словно растворилась в каком-то необыкновенном счастье, как в облаке. Оказалось, Марк обнял ее. Лида замерла – только бы длилось вечно…

– Пойду-ка я чаю поставлю! Тебе принести? – Серия закончилась, и Марк поднялся.

– Принеси…

Лида не ожидала, что будет так трудно. Марк давно не называл ее Артемидой и почти с ней не разговаривал, только о каких-то простых бытовых вещах: «Ты зайдешь за Илькой?» или «Хлеб я куплю». А стоило ему заметить малейший оттенок жалости в ее голосе или взгляде, он тут же поворачивался спиной, а то мог и рявкнуть: «Оставь меня в покое!» Потом добавлял виновато: «Нога болит». Или голова. Лида понимала, что нужно держаться старого тона общения, из «первой» жизни, в которой еще не было Вики: дружеского, ровного, слегка ироничного. Но получалось плохо. Она сама изменилась, и Шохин стал другим.

Иногда прежний Марк словно «возвращался» ненадолго, и Лида чувствовала его нежность и благодарность, как тогда на диване перед телевизором – Марк не только обнял ее, сонную, но и быстро поцеловал в макушку. Так же было, когда она ровняла ему волосы после экспедиции. Марк сидел, закрыв глаза, а Лида так его любила, что казалось, ласковое сострадание стекает у нее с пальцев, в которых она держала ножницы и расческу. «Ну, вот и все! Красавец!» – сказала она, закончив. И Марк на секунду прижал ее ладонь к своей щеке.

Или история с балахоном – Лида вдруг осознала, что у нее нет приличной домашней одежды: старый халат был просто ужасен. И пусть Марк ничего не видел вокруг себя, ей все-таки хотелось быть красивой – вдруг заметит! Она выбросила старье и достала из шкафа балахон, который купила на какой-то выставке ремесел, восхитившись тщательностью работы – платье было сшито в технике пэчворк и очень красиво по цвету. Она надела и критически рассматривала себя в зеркале, думая: ярковато, наверно… Но ей вдруг так захотелось хоть чем-нибудь расцветить бесконечный сумрак их жизни – пусть даже этим странным нарядом, словно собранным из разноцветных заплаток. И вышла в нем к ужину. Илька обрадовался: «Мама, ты как елка!» Елка олицетворяла для него все самое прекрасное и удивительное, а платье действительно чем-то напоминало украшенную елку – много зеленого и сияющие муаровые и парчовые вставки, лиловые, золотые, синие, желтые…

– Ну да, – сказал Шохин. – Только гирлянды не хватает.

– Другого у меня ничего нет, – ответила Лида, гордо выпрямившись. – Так что придется тебе терпеть меня в этом.

Шохин чуть улыбнулся. А вечером, лежа в постели и глядя, как Лида раздевается ко сну, сказал:

– Ты очень красивая. А балахон этот тебе идет.

И повернулся к ней спиной. Сначала они спали вместе, но с каждой ночью это становилось для Лиды все более мучительным. Однажды утром она попыталась приласкать Марка, но он резко отвел Лидину руку и потом два дня не разговаривал. Он ничего не хотел от нее, никакого женского утешения, и в конце концов Лида не выдержала и ушла на кухонный диван, на котором теперь и лелеяла свою горестную бессонницу. Марк, оставшись один, ощутил такой порыв сострадания, что чуть было не позвал ее обратно. Оказалось, привык к теплу ее тела и дыханию по ночам. Но не позвал. Марк понимал, что жесток с Лидой – она ни в чем не виновата! Разве только в том, что жива. А Вика умерла. «Ты этого хотела сама, вот и получай» – примерно так можно было выразить словами его чувства, несправедливые и злые. Где постелила, там и спи. Вот Лида и спала на диване, надеясь, что время залечит рану Марка.

Но рана не заживала, а словно воспалялась все больше. Нужно было хирургическое вмешательство, как тогда, после аварии. Пусть останется страшный шрам и хромота, но, может быть, он сможет жить дальше. Марк даже знал, что нужно сделать: съездить в Трубеж. Вернуться к себе самому, сидящему в саду под яблоней. Потому что тот, кто жил в квартире Лиды и работал в музее, не был Марком Шохиным, просто не мог им быть! Оставленный без присмотра дом беспокоил Марка, словно забытая на привязи собака – старая, любимая, заброшенная. Надо было пойти на кладбище, проститься по-настоящему с Викой. Марк не помнил ничего с того момента, когда нашел мертвую Вику, – пока Лида не поцеловала его, разбудив.

Надо было ехать. Но Марк прекрасно сознавал, что в своем нынешнем состоянии вполне может из Трубежа не вернуться – как они оба ни делали вид, что все прекрасно, и Марк, и Лида знали: ничего прекрасного нет. Иногда он забывался, но потом чувствовал еще большую вину, словно, выходя из мрачной тени горя на свет, предавал Вику. Боль настигала внезапно и сбивала с ног.

Так, в один из дней Шохин в подземном переходе купил игрушку – забавного маленького медвежонка с непропорционально длинными задними лапками. Купил, улыбаясь, с мыслью: вот Вика посмеется – голенастый медвежонок! И только отойдя на пару шагов, вспомнил, что Вики больше нет. Марк прислонился к грязному кафелю стены и стоял, задыхаясь: «Я больше не могу! Господи, дай мне умереть прямо сейчас!» Люди равнодушно проходили мимо, не обращая внимания, а Марк думал: «Может, вернуться в метро, и…» В кармане внезапно зазвонил мобильник – это была Лида:

– Шохин, слушай, купи молока, а? Я забыла. Мы уже дома, неохота выходить.

– Молока?

– Купи, хорошо? Только посмотри на срок годности – долгоиграющее не бери, а такое, где недели две… Марк?

– Я понял. Молоко. Не долгоиграющее.

– Марк, с тобой… все в порядке? Ты где?

– Я здесь. Недалеко. Я куплю, конечно.

Мо-ло-ко.

В этом слове была какая-то надежность, незыблемость – белое, теплое слово, бокастое, похожее на корову: м-му! – м-мо! Слово, мягко катающееся во рту колесиками трех «о» и слегка колющее язык конечным «к» – колокольчик на шее коровы. Марк уцепился за этот колокольчик и пошел, медленно, как старик, переставляя ноги и стараясь не думать ни о чем. Молоко, надо купить молока, Лида сварит кашу для Ильки… Илька! Надо жить.

Придя домой, он стойко выдержал тревожный взгляд Лиды, но сразу ушел в комнату, даже ужинать не стал, и лег носом к стенке, а когда прибежал Илюшка, отправил его к маме. «Сынок, голова сильно болит, я полежу». Вошла Лида, постояла. Марк не повернулся.

Шохин не сразу догадался, что выход есть: надо взять с собой в Трубеж Илюшку. Ребенок защитит его от мрачных мыслей и боли, не даст уйти навсегда. Не даст сбежать с поля боя, потому что именно так Марк воспринимал сейчас жизнь – поле боя с ежедневными маленькими победами и временными отступлениями. Он слишком долго отступал, слишком долго сидел в окопе. Надо идти вперед!

Оставалось лишь сказать об этом Лиде. Это было трудно. Артемида не отпустила бы его, даже с Илькой, а непременно поехала сама. Марк этого не хотел. Он должен был справиться со всем один. Поэтому он выбрал для поездки в Трубеж время, когда Лида собралась в Питер на конференцию, и отпросился на два дня с работы. Лиде он сказал обо всем только в воскресенье на перроне – Лида ехала дневным поездом. Услышав слова Марка, она на секунду прикрыла глаза, потом повернулась и молча ушла в вагон. Марк страдальчески поморщился – ладно, потом, потом. Потом он попросит прощения за все. Вечером, уложив сына, Марк присел рядом – они любили поговорить на сон грядущий. Вдруг, неожиданно для себя самого, он спросил Илюшку: