Сто сорок один, интенсивная терапия.

Ботинки скрипят на кафельной плитке. Острый запах антисептика щиплет ноздри. Искаженный женский голос неразборчиво скрежещет что-то по внутренней связи. Молодая брюнетка в бордовом хирургическом костюме спешит мимо меня с планшетником в руках.

Я считаю палаты — сто тридцать семь, сто тридцать девять… сто сорок один. Шторка задернута. Ровно попискивает монитор. Я замираю у разреза шторы, взявшись за пластик дрожащей рукой.

Ко мне подошла пожилая, худая как спичка женщина с очень светлыми волосами, стянутыми в строгий узел.

— Она спит. Сейчас готовятся анализы, позже врачи сделают больше.

— У нее по-прежнему идет кровь?

— Угрожающего жизни кровотечения уже нет, но кровь, как вы сказали, еще идет. — Она посмотрела на меня, постукивая историей болезни о ладонь. — Вы отец?

Я едва не задохнулся.

— Вообще-то я ее бойфренд, — очень тихо, почти шепотом сказал я.

Женщина спохватилась:

— Ох, простите. Как бестактно с моей стороны… — Она повернулась, собираясь идти по своим делам. — Можете войти и посидеть с ней, но не будите, пусть спит.

Господи, Нелл белая как снег и такая хрупкая… В ноздрях трубки, в запястье иголки.

Я сидел и молчал. Я не говорил с ней, потому что не знал, что сказать.

Пришли медсестры и увезли ее на кровати. Нелл не спит, она без сознания. Обойдусь без эвфемизмов. Проснется ли она? Врачи ничего не говорят. Может, и нет.

В конце концов я забрел в часовню — не молиться, а посидеть в тишине, отдохнуть от больничных запахов, от смрада болезней и смерти, от скрипа резиновых подошв по кафелю, эха голосов и пищания мониторов. Подальше от лиц, похожих на мое, — серьезных, печальных, озабоченных, испуганных.

На витраже — фиолетово-красном и сине-желтом — изображено то, о чем мне знать неинтересно. Выточенный на станке, крест цвета коричневой грязи огромен и пуст.

В часовне меня нашел отец. У него в руках моя первая гитара в потертом, поцарапанном футляре, неизвестной марки, рыжая, со стальными струнами. При виде нее вся навалившаяся дрянь вдруг отодвинулась. Не знаю, зачем он принес гитару, но я был ему благодарен.

Мы одни в часовне. Отец говорит, не глядя на меня:

— Я должен просить у тебя прощения всю жизнь, Кольт. Ты хороший человек.

— Ты меня не знаешь, отец. И никогда не знал. Ты не знаешь, какого дерьма я наворотил.

— Но ты здесь, и видно, что ты ее любишь. Ты всего добился сам, без нашей помощи. Мы должны были тебе помогать, но… Прости меня.

Я вижу, с каким трудом он произнес два последних слова. Можно подумать, этого достаточно… Ладно, сойдет для начала.

— Спасибо, отец. Жаль, что я не услышал этого от тебя много лет назад.

— Я понимаю, это не исправит того, как мы обращались с тобой, пока ты рос, что позволили уехать и пробиваться самому. Ты был слишком молод, но я… я думал…

— Только о карьере и своем золотом мальчике. — Я пригладил волосы шершавой ладонью. — Я понимаю и не хочу говорить об этой фигне. Все кончено, забыто, остывшие новости. Я здесь ради Нелл, а не чтобы наводить мосты, разрушенные десяток лет назад.

Я открыл футляр и вынул чудовищно расстроенную гитару. Открыв клапан маленького отделения у грифа, вынул пакетик со струнами и принялся менять их и настраивать гитару. Отец молча смотрел на меня, думая, вспоминая, а может, и сожалея.

Ей-богу, мне это было по барабану.

В конце концов, он ушел, не сказав больше ни слова.

Тогда я начал играть. Музыка пришла непрошеной и лилась как река. Я сгорбился над гитарой, сидя на твердой скамье посреди часовни, глядя на свои изношенные, в масляных пятнах ботинки «тимберленд». Я едва слышно напевал, с головой уйдя в сочинительство — в такие минуты музыка берет в плен и выжигает во мне слова и мелодию.

— Мистер Кэллоуэй? — послышался робкий женский голос. Я слегка повернул голову ко входу в часовню, давая понять — я слушаю. — Мисс Хоторн проснулась, спрашивает вас.

Я кивнул, уложил гитару в футляр и понес ее за медсестрой в палату.

Когда я вошел, Нелл закусила губу, расчесывая шрамы на руках указательным пальцем. Я пододвинул к кровати жесткий пластиковый стул для посетителей, взял пальчики Нелл своей огромной лапой и перецеловал каждый сустав и всю ладонь, силясь, блин, снова не разреветься как девчонка.

Она смотрела на меня серо-зелеными глазами с покрасневшими веками, такими красивыми и такими скорбными.

— Кольт… Колтон… Я…

Я тронул ее губы.

— Ш-ш-ш. Я тебя люблю. И всегда буду любить.

Она и сейчас видела меня насквозь.

— Тебе тоже плохо, да?

Я кивнул.

— Хорошего мало. — Увидев вопрос в ее глазах, я вздохнул и решился рассказать все до конца: — Я говорил тебе об Индии, как она погибла.

— Да? — нерешительно отозвалась Нелл, будто догадываясь, о чем пойдет речь.

— Я был в больнице — кое-кого из наших ранили в той стычке, и я должен был съездить присмотреть, чтобы все было путем. Одна из медсестер откуда-то знала меня, знала, что я встречаюсь с Индией. Вроде они жили в одном доме. — Мне пришлось глубоко вздохнуть, чтобы голос не дрожал. И это после стольких лет… — Она сказала мне… Господи, вот блин… Она сказала, что Индия была беременна, когда ее убили. Я вообще не знал. Может, она и сама не знала. Совсем еще маленький срок, недель шесть, но все же… Я так и не… У нее не было возможности мне сказать.

— Господи, Колтон, я ужасно сожалею. Я… Боже мой, Колтон…

— Да. — Я не мог взглянуть на Нелл, поэтому пристально разглядывал свои ногти с темной каймой автомобильной смазки. — Я могу понять, почему ты убежала, Нелл. Только обещай, что больше не будешь от меня убегать. Блин, ты должна мне это пообещать! Особенно из-за фигни вроде этой. Я знаю, я… всего лишь неграмотная обезьяна, перемазанная солидолом, но могу позаботиться о тебе. Я буду любить тебя, и если ты… если мы… если… Я не оставлю тебя, что бы ни случилось.

Она всхлипнула.

— Боже мой, Колтон, я не поэтому убежала. Ты неимоверно выше того, как себя ценишь. Ты не обезьяна, не бандит, ты вовсе не такой, как о себе думаешь. Я просто испугалась, поддалась панике. — Она пыталась говорить ровно, несмотря на всхлипы. — Надо было мне успокоиться. Я очень, очень жалею. Это моя вина, Колтон. Не надо мне было улетать и на пробежку нечего было выходить. Я…

Я стиснул ее руку.

— Нет, Нелл, нет. Не смей. Даже не начинай. Ты не виновата.

В этот момент вошел врач.

— Я тут услышал пару фраз, — начал он. Индус средних лет, держится деловито и с тщательно усвоенным состраданием. — Это никоим образом не ваша вина, Нелл. Такое иногда происходит, и мы не знаем, ни почему, ни как это предотвратить. — Его голос и взгляд стали вдруг очень серьезными: — Вы не должны становиться жертвой самообвинения. То, что вы были на пробежке, на выкидыш не повлияло. Ничего, что вы сделали или не сделали, выкидыш не спровоцировало. Так бывает, и виноватых здесь нет.

Нелл кивнула, но я видел, что она все равно винит себя. Врач велел ей отдыхать, сказав, что на ночь она останется в больнице, под наблюдением. Когда он ушел, я встал, наклонился над ней и поцеловал так нежно, как только мог.

— Пожалуйста, не взваливай это на себя, Нелли, детка. Ты слышала, что сказал доктор: так случилось.

— Знаю. Знаю. Я постараюсь. — Она взглянула на гитарный футляр. — Сыграй для меня что-нибудь.

— Что ты хочешь услышать? Что-нибудь веселое? — Я вынул гитару и приготовился играть.

Она покачала головой.

— Что-нибудь. Чего тебе самому хочется. Сыграй песню, которая для тебя что-то значит.

Я заиграл «Ракетный корабль» Гастера. Эта песня всегда трогала меня за душу. Я ее крутил постоянно, поставив на повтор. Теперь буду играть ее снова и снова, как свою старую колыбельную. Мысль о ракетном корабле, уносящем прочь, к новой жизни… да, это я могу примерить на себя.

Я слышал, что у входа в палату собрались люди, но не обернулся. Пусть слушают, раз хочется.

— Сыграй еще, — попросила Нелл.

Я вздохнул.

— Пока ты спала, я написал песню. Это… прощание, так ты ее, наверное, назовешь.

— Сыграй. Пожалуйста.

— Мы оба разревемся, как сопливые мальки, — предупредил я.

— Знаю. Все равно играй.

Я кивнул и заиграл аккордами. Простая мелодия, почти колыбельная. Я вздохнул, закрыл глаза и отпустил себя, выразив в песне все, что было у меня на душе.

Ты никогда не имел имени,

Ты никогда не имел лица.

Тысяча вздохов, которые ты не сделаешь,

Эхом отдаются у меня в ушах,

Мой малыш, малыш, малыш.

Вопросы мигают, как звезды

Бесчисленные в ночном небе.

Мечтал ли ты?

Была ли у тебя душа?

Кем бы ты стал?

Ты никогда не знал моих рук,

Ты никогда не знал рук твоей матери,

Мой малыш, малыш, малыш.

Я буду мечтать за тебя,

Я буду дышать за тебя,

Я спрошу у Бога за тебя,

Я буду потрясать кулаками, кричать и плакать за тебя.

Эта песня для тебя.

Это все, что у меня есть.

Она не даст тебе имени,

Она не даст тебе лица,

Но это все, что я могу отдать.

Вся моя любовь в словах, что я пою,