Грустная, подавленная, я смотрела на нее дале­ким, рассеянным взглядом в ожидании скорой раз­луки. Как бы мне хотелось сесть рядом, не спуская с нее влюбленных, нежных, преданных глаз, пересчи­тать ее веснушки и, надув паруса моего галеона, ум­чать ее на край света. Я хотела бы оказаться вместе с ней в Италии, а не в этой комнатушке по соседству с уборной, пропахшей хлоркой и щавелевой водой.

Мы молча сняли со стены огромную карту, по­крытую пластиком. Мы не шептались, не пихались, не переглядывались, и на обратном пути она со вздохом сказала: «Мне нравится, когда ты грустная».

Я в ответ промолчала. Я не сразу поняла что она имеет в виду.

Весь остаток дня я старательно грустила и под ве­чер обнаружила у себя в портфеле записку: Натали приглашала меня на полдник. Назавтра я с торжеству­ющим воплем разбила свою копилку, и нагруженная подарками, явилась к ней в гости. Я набросилась на Натали уже с порога, чем привела ее в крайнее раздра­жение. Натали заметно помрачнела. Мы так и не при­думали во что бы поиграть. Чем сильнее я пыталась вернуть расположение подруги, тем больше она замы­калась в себе и избегала меня. Моя несдержанность была ей противна. Больше она меня не приглашала.

Когда мы с ней ходили за картой, в моем взгляде сквозила такая печаль, такая отстраненность, что Ната­ли, до той минуты уверенная в моей любви, невольно почувствовала себя уязвленной. Ей показалось было что моя дружба для нее потеряна, и в прелестном сму­щении она поспешила отвоевать свое. В любви ее при­влекали только боль и непостоянство. А я хотела в люб­ви раствориться, согреться, все отдать и все обрести. Я без конца ей надоедала, приставала к ней как уличная попрошайка. И вот ей вдруг почудилось, что я не под­пускаю ее близко, и от изумления она потянулась ко мне. Сама того не подозревая, я пробудила в ней жгу­чий интерес к своей персоне, но всякое чувство нужда­ется в подпитке, и все быстро вернулось на круги своя.

Познавать любовь во всех ее волнительных от­тенках мне было некогда. Дома все подчинялось строжайшему распорядку. Мать держала нас в ежо­вых рукавицах. Расход-приход, слезы и крики, зада­ния, купания, рояль, акварель, и ровно в полдевятого – в постель. Мимоходом наклонившись над каждым из детей, она целовала нас беглым, почти воздушным поцелуем, и щелкнув выключателем, приказывала: «А теперь – спать. Завтра в школу».


Иногда во мне просыпалась незнакомка. Из девоч­ки, которая ищет и не находит любви, я вдруг превра­щалась в неведомую и страшную дикарку. Я недоуме­вала, невольно поражаясь собственной жестокости.


Субботний вечер. Мы идем с ней вдвоем вдоль проспекта. Я всегда выгуливаю ее в это время, за что получаю от ее матери свои первые карманные деньги. Мне тринадцать лет – пора зарабатывать.

Сначала я на нее даже не смотрю, просто гуляю с ней и все. Она – невзрачная, плохо одетая маленькая девочка с тусклыми волосами, серым лицом и вечно мокрыми глазами. Ее зовут Анник. Она из тех, над кем все смеются, и ведет себя соответственно: стыд­ливо втягивает плечи, ходит сутулясь, словно стара­ясь занимать как можно меньше места, даже вдох­нуть лишний раз боится.

Я иду по тротуару. Она семенит рядом, жмется ко мне. Я прибавляю шагу. Она тоже ускоряется и сно­ва ко мне липнет. Я резко торможу. Она спотыкает­ся о мои ноги, извиняется, смотрит с немым обожа­нием, прижимается ко мне на светофоре. Я отталкиваю ее. Она отчаянно цепляется за мою руку.

Я снова ее отталкиваю. Она отпускает руку, но по-прежнему стоит, прислонившись ко мне, стесняет меня. «Иди впереди, – приказываю я, – я за тобой слежу. И не смей путаться под ногами. Делать мне больше нечего, кроме как выгуливать потных, лип­ких, противных соплячек». Она всхлипывает, но по­слушно шагает передо мной, старается передвигать­ся как можно быстрее, спотыкается, пытается на ходу высморкаться, чем несказанно меня бесит. По­том тихонько вытирает глаза, складывает платочек, кладет его в карман. Немецкая аккуратность, с какой она все это проделывает, приводит меня в неистов­ство. Я будто только этого и ждала, чтобы дать нако­нец выход накопившейся злости. – Тебе нравится складывать платочки? – ядовито спрашиваю я. – Нравится, да? Она молчит, не знает что ответить, ис­пуганно смотрит на меня. Ее испуг, ее зависимость распаляют меня еще больше. Она замирает, готовит­ся принять удар. Она боится меня, она в моей влас­ти, я могу вертеть ею как хочу. Я мчусь по дикой пре­рии, и на подвластной мне территории никогда не заходит солнце. Я гордо потрясаю скипетром, и ко­роли говорят со мной как с ровней. Я выжидаю, го­товлюсь ударить побольнее. Я на вершине блажен­ства. Тепло разливается по всему моему телу. Я горю, я млею от удовольствия. Так мне впервые от­крылось наслаждение, физическое наслаждение…

Вот он, объект желания, и я не хочу раздавить его одним ударом. Мне нравится как он трясется от стра­ха. Его судьба в моих руках, он потеет, готовится к худшему. Он заранее согласен на все. Я наслаждаюсь его страхом, пробую, смакую, облизываюсь. Я силь­на как лев, могущественна как инфанта в бантах.

Я счастлива. В моих руках безответная, слабая жерт­ва, моя собственность, моя добыча. Она предо мной преклоняется. Я – исчадье ада. Я буду мучить ее за ее же собственный счет.

Потом я с улыбкой привожу девочку домой. – Спасибо, детка, – говорит мне ее мать, – ты меня так выручила. Я успела купить все, что хотела. Анник, скажи «спасибо и до свидания».

– Вам тоже спасибо, – отвечаю я, – только не могли бы вы платить мне больше, а то, знаете, ваша дочь все время шалит, за ней не уследишь. Мне так с ней трудно.

Я захожу за ней каждую субботу, и всякий раз придумываю новые испытания, новые мучения. Я веду себя как бывалый развратник на свидании с юной девицей. Я заранее готовлюсь к нашей встре­че, изобретаю жестокие наказания, предвкушаю на­слаждение, тайное, запретное. Так под видом благо­родной няни к бедной девочке является садистка.

– Ну, что, малышка, – говорю я. – Пойдем погу­ляем, развлечемся.

Анник с ужасом смотрит на меня, целует мать и молча следует за своей мучительницей.

– Сейчас ты у меня будешь есть платок, засу­нешь его в рот целиком, чтобы я тебя не слышала. Готова? Вот и славно. Нагни голову, не смей на меня смотреть, слышишь? Опусти глаза. Ступай осто­рожно. Если коснешься бордюра, я так тебе врежу, что мало не покажется, уродина. Утри сопли. На те­бя все смотрят. Просто противно. Иди впереди, я не хочу, чтобы нас видели вместе.

Ее щеки распухли от слез. Она послушно смот­рит вниз, потеет, шагает впереди меня. Погуляем, развлечемся! Ее мать так ни о чем и не догадалась. Пожаловаться на меня Анник не посмела.


Время шло, и мы привыкали к богатому толстя­ку. Он тоже привык жить с нами: спать на раскла­душке в подвале и по первому слову нашей матери доставать чековую книжку. Он смирился с положе­нием червяка, влюбленного в далекую звезду.

Он расслабился и вернулся к своим прежним при­вычкам: обжирался жареным картофелем, стаканами хлестал красное вино и, грузно опустившись в низ­кое кресло в гостиной, задирал штанину до самого колена и принимался смачно чесаться. Так и сидел, оголив ногу и выставив на всеобщее обозрение воло­сатую икру, покрытую прыщами. Мы оставляли его выходки без внимания: главное, что он платил. Он был наш «дядюшка», звал нас по именам, ворча, ме­нял колеса на наших велосипедах, приносил на своей спине новогоднюю елку, дарил нам ножички, свечки, мотки веревки из своего магазина, учил завязывать морской узел и рубить ветки для шалаша.

Время от времени он наводил красоту, вместо ней­лоновой рубашки облачался в парадную хлопковую, проводил расческой по лысине, туго затягивал ре­мень и предлагал нашей матери выпить шампанско­го и поужинать в городе. Мать соглашалась не сразу, но в конце концов они ехали вместе. Мать гордо шла к машине, высокая, элегантная. Он послушно семе­нил сзади. Возвращались они не поздно. Мы слыша­ли как хлопает дверца автомобиля, как мать поднима­ется к себе в спальню, а он спускается в подвал.

Казалось, так может продолжаться вечно.

Его звали Анри Арман. Своего сына он вырастил в одиночку. Теперь мальчику было двадцать четыре года. Он учился на дантиста. Его мать трагически погибла в Лондоне под колесами автобуса. Она пе­реходила улицу, спешила на встречу к любимому мужу, по привычке посмотрела не в ту сторону… Анри называл Англию не иначе как коварный Аль­бион. Любой намек на этот туманный край вызывал в нем такую глубокую скорбь, что в его присутствии никто не посмел бы напеть мелодию Битлз или Роллинг Стоунз. Он носил шорты свободного покроя, белые льняные рубашки, тирольскую шляпу, теп­лые шерстяные носки и походные ботинки с шот­ландскими шнурками. Свою трубку он величал «но­согрейкой». Он любил ходить пешком. У него был твердый, пружинящий шаг и походка победителя.

Он и соблазнил нашу мать. Когда он первый раз взошел по нашим ступеням, дядюшка мирно похра­пывал в своем кресле, а мать подпиливала ногти и размышляла, какому лаку отдать предпочтение: бес­цветному или же ярко-красному. Она подняла голо­ву и сказала мне: – Слышишь как он ступает? Так хо­дят мужчины, которым принадлежит мир. В ее голосе слышались восторженные нотки. – Лучше бесцветный, – как ни в чем не бывало отвечала я, – красный слишком строгий. – Нет, ты послушай как он ступает, – восхищалась мать. – Ты только послу­шай. Господи, он идет сюда. Помоги мне все собрать. Она живо спрятала пилочку и убрала руки за спину.

Анри Арман и вправду был победителем, «насто­ящим Бигбоссом». Он недавно переехал и по-сосед­ски зашел познакомиться. Он бросил было удивлен­ный взгляд на храпящего дядюшку, но мать быстро отвела его в сторону и с озорной улыбкой прошеп­тала: «Это наш престарелый родственник, сами по­нимаете, семья…» Анри улыбнулся в ответ, посочув­ствовал: «Семья – это святое». Мать засуетилась, предложила кофе. Он стал отказываться, не хотел ее затруднять, он заскочил просто так. Она не отставала, «Нескафе» готовится в два счета. Ну раз уж она наста­ивает, хотя он пришел не за этим. Она переспросила как его зовут, а то сразу как-то не уловила. Арман, Ан­ри Арман. Мать оторопела: – Вы владелец предприя­тий Арман? В ее вожделенную Тару у подножья Альп явился долгожданный Волшебный принц. Без кольца на пальце. В этом она удостоверилась, прежде чем пригласить соседа на чашечку кофе.