– Она жена посла, – вздыхал мой брат, болтая со­ломинкой в стакане папайевого сока. Мать выводи­ла его из себя.

– Сама – американка, муж – американец, живет в настоящем дворце, с кондиционером, с телевизором, каждый день устраивает приемы, носит платья от лучших кутюрье. Что она в своей жизни сделала, чтобы заслужить такую роскошь? Да ничего. Все это просто свалилось ей на голову как манна небесная. Она знай себе прирастает жирком, а вокруг ходит прислуга в набедренных повязках.

Брат пожимал плечами, и она продолжала:

– Из меня бы вышла превосходная жена посла! Превосходная!

Мать шипела от злости, опустошала стакан, на­ливала еще.

Она прожила на Мадагаскаре семь долгих лет. Все эти годы она ждала своего мужчину, разглядывая в зеркале мелкие морщинки, образовавшиеся вокруг глаз, и разнося в пух и прах этот остров, на который никогда не залетали Боинги, до отвала набитые аме­риканцами. Семь лет она следила за головокружи­тельным взлетом своей гадалки, которая теперь каж­дое утро выдавала свежие гороскопы по радио, ежегодно писала книги об искусстве ясновидения, мелькала на телеэкране и просила тысячу сто фран­ков за сеанс. Мать проклинала гадалку, проклинала собственную доверчивость, выливала виски на ковер во время игры в бридж и избегала коллег по работе.

После семи лет напрасного ожидания она воз­вратилась во Францию.


Смотреть – стараться увидеть, пытаться разгля­деть кого-то или что-то.

Уже в старофранцузском языке в значении слова присутствует интеллектуальный и нравственный оттенок: принимать во внимание, считаться.

Исходное значение: «заботиться, печься».


Перед глазами матери, как игрушечные солдати­ки на плацу, один за другим проходили мои поклон­ники. Я не очень считалась с ее мнением, но тем не менее, каждый раз ждала ее одобрения, прежде чем дать волю желанию.

Мы с очередным кавалером приглашали ее в ресто­ран, в кино, на пикник. Устроившись на заднем сиденьи, мать мрачно наблюдала за водителем, обжигала его недоверчивым взглядом. «Зачем тратиться на до­рогой бензин, если можно прекрасно ездить на самом обычном, – недоумевала она. – И вообще, почему бы вам не перейти на дизель? Это же реальная экономия». Она заглядывала в счет и негодующе пожимала плеча­ми, если сумма представлялась ей слишком высокой. Спрашивала у молодого человека говорит ли он по-ан­глийски, есть ли у него семейный особняк, сколько он получает. «Вы неплохо устроились, – заключала она. – Учителям столько не платят. И знаете, какая пенсия ожидает меня на старости лет, после всего пережитого?»

Я поворачивалась к ней, умоляла: «Мамочка, пере­стань!», гладила юношу по затылку, словно желая смягчить боль от ожога, включала музыку погромче, но она бесконечно твердила одно и то же, прижимая сумочку к груди: «Уж поверь мне, я знаю что говорю!».

Ее всегда что-то не устраивало. Слишком старый, слишком молодой, незрелый, непрактичный, не платит взносы за квартиру[20], у него клоунская про­фессия, он неперспективный.

– Кстати, ты заметила какие у него толстые ляж­ки? Я и не знала, что тебе нравятся крупные мужчи­ны. Не боишься, что он тебя раздавит? Как ты мо­жешь получать удовольствие? Я бы не смогла…

Я сидела, стиснув зубы, выдавливая из себя улыб­ку, пыталась оттянуть неизбежное. Я успокаивала мать, успокаивала мужчину, который гневно скреже­тал зубами. «Понимаешь, – объясняла я ему, – она так одинока, всю свою жизнь вкалывала как прокля­тая, не могу же я бросить ее одну после всего, что она для нас сделала.»

Мать вечно жаловалась на жизнь, злобно смотрела по сторонам, прижимала сумочку к груди, опасаясь воровства. В то же время, завидев на улице грязную оборванную дворняжку с порванными ушами, мать тотчас наклонялась к ней и не скупилась на нежно­сти; заметив сморщенную старушку, ковыляющую по тротуару, переводила ее через дорогу и одаряла своей лучезарной улыбкой. Дворняжка благодарно лизала ей руки, старушонка – целовала. Et глаза на­полнялись слезами: она чувствовала себя любимой.

Любимой…

Любовь была делом ее жизни. Она плакала над несчастьями принцев и принцесс, смотрела по теле­визору свадебные и похоронные церемонии с болью в сердце и платочком в руке, причитая: «Как они хо­роши! Она была так молода! Боже мой! Боже мой!» Она по многу раз пересматривала «Унесенных вет­ром» и «Историю любви», выходила из зала с крас­ными глазами, прижималась ко мне как маленькая девочка. Я ее успокаивала. Чужое несчастье, будь то в жизни или на экране, делало ее уязвимой, нежной, беспомощной. Она жалась ко мне, говорила: «Я люб­лю тебя, ты же знаешь. Ты моя любимая девочка. Почему ты так ко мне жестока?».

– Я, жестока? – удивленно переспрашивала я.

– Да, ты. Ты всегда ко мне так относилась, с са­мого детства. Ты еще в четыре года смотрела на ме­ня с осуждением, как неродная.

Как может четырехлетний ребенок проявлять жестокость по отношению к матери? Надо же такое выдумать! В этом возрасте мать заслоняет собою весь мир, всю галактику.

Я отвечала: «Ну, ну, перестань… давай не будем начинать все сначала».

– Нет, как же, – протестовала она.

Она жаждала любви, хотела, чтобы я до краев на­полнила ее душу этой пресловутой любовью, которой жизнь никогда ее не баловала. Она как будто снова впадала в детство, дулась, сжимала зубы и кулаки как обиженный ребенок, пинала ногами упавшие кашта­ны, повторяла: «ты меня не любишь, не любишь», чтобы я в ответ твердила: «да нет же, люблю», но мои слова повисали в воздухе, так и не утолив ее жажды.

«Вот если бы ты меня действительно любила…» – говорила она.

Далее следовал длинный перечень условий, обя­зательных к исполнению: «Ты бы сделала то, и это, и вела бы себя так-то и так-то. Вот у моей подруги Мишель дети, которые по-настоящему ее любят, они ее слушают, все делают как она скажет…»

Она бросала на меня суровый уничижительный взгляд, словно желая сбросить в львиную яму, заяв­ляла, что я вообще не способна любить, поскольку не отвечаю ее строгим требованиям.

Она никогда не бывала мною довольна.

Сколько бы я ни давала, она не успокаивалась. Она была подобна бездонному колодцу. Угодить ей было невозможно: мало, плохо, не так. Я вечно оказывалась виноватой во всех грехах. Когда я, набравшись смело­сти, спрашивала чего она, собственно, ждет, она, гнев­но взглянув на меня, тотчас принималась смотреть вдаль с оскорбленным, отсутствующим видом.

Она сама не знала, чего от меня хочет, но вменя­ла мне это в вину, упрекала в бестактности и без­различии.

– Ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы сама все понимала, чувствовала бы интуитивно. Любовь – вне сферы разума… Когда любят, просто да­ют, а не судят. Ты только и делаешь, что судишь меня.

– Вовсе нет! Я просто хочу, чтобы мы научились понимать друг друга, любить…

– Нельзя научиться любить! Люди либо любят, ли­бо нет, третьего не дано. А ты вечно меня осуждаешь…

В ее понимании малейшее возражение прирав­нивалось к осуждению. Стоило нам высказать мне­ние, не совпадающее с ее собственным, и она чувст­вовала себя оскорбленной. Она не признавала за нами права голоса, считала себя истиной в послед­ней инстанции. «Да, мамочка, конечно, мамочка» – вот все, что она хотела от нас слышать.

Я должна была, как зеркало, каждый вечер твер­дить, что она самая красивая, самая смелая, самая умная и вообще лучшая из матерей, падать к ее но­гам и беспрекословно ей подчиняться.

– Я никогда не позволяла себе осуждать родите­лей, – говорила она. – Я их уважала и слушалась про­сто потому, что они были моими родителями. Дума­ешь, почему я в восемнадцать лет вышла замуж? Потому что мой отец решил, что в этом возрасте все его дети должны начать самостоятельную жизнь. И я не думала на него сердиться, несмотря на то, что совершила самый необдуманный поступок в своей жизни, связавшись с твоим отцом, и все только для того, чтобы поскорее покинуть родительский дом.

– Может, ты на самом деле сердилась, просто бо­ялась ему сказать?

– Не смей так говорить! Не смей! Он был моим от­цом, и я бы никогда не позволила себе его осуждать!

– Как будто человек обязан во всем соглашаться с родителями!

– Как ты ко мне жестока! Как жестока!

Мать плакала, смотрела на меня с ненавистью, умоляла оставить ее.

Я с яростью ощущала собственное бессилие. Ее категоричность, ее презрительное молчание были мне невыносимы. Я хлопала дверью и клялась, что больше сюда не вернусь.

И возвращалась.

Я представляла ей всех своих женихов, специаль­но подбирала их по ее вкусу, помня о ее несбывшихся мечтах. Таким образом я помогала ей отыграться. Я была всего лишь приманкой, на самом же деле муж­чина предназначался ей, призван был избавить ее от бремени обманутых надежд. Я просто обязана была найти мужчину, которого она тщетно искала на Ма­дагаскаре, мужчину, который осушит ее слезы и ото­мстит за все ее обиды. Я должна была быть сильной, чтобы навеки остались в прошлом хрустальные ша­ры, Боинги Пан Американ и превратности судьбы.

Я преподносила ей молодых людей как заправ­ский товар, старалась выставить их в самом выгод­ном свете. Я заваливала ее своими одушевленными подарками в надежде увидеть на ее губах улыбку, услышать ее облегченный вздох.

Мамочка, взгляни-ка на этого. Не правда ли, хо­рош? Красивый, сильный, богатый. Густые волосы, белые зубы, живот втянут, мускулы по всему телу. У него собственный особняк, престижная работа, огромная машина. Он прекрасно говорит по-анг­лийски – всю жизнь живет в Америке.

– Он американец? – спрашивала мать, поднимая на меня полные надежды глаза.

– Нет, он француз.

– Вот видишь, – вздыхала она.