Было четыре часа. Столько же оставалось до самолета.

8

Лена сидела на диване. Ей было хорошо: спокойно и печально. Рэта лежала рядом и так же светло грустила. Они дружно грустили под музыку Мишеля Леграна из «Шербурских зонтиков», под которую не грустить просто невозможно. Ни людям. Ни собакам. Особенно таким тонким и впечатлительным натурам, как Лена и Рэта. Только Рэтина печаль, понятное дело, была связана с отъездом хозяев. Ну а Ленина… Нет, ничего определенного, пожалуй, Лена сказать по этому поводу не могла бы. Грустно, да и все. Просто музыка такая.

Почему-то вспомнилось, как в «Красной стреле» ее посетили строчки, из которых, если бы не появление Олега, могло бы что-то получиться.

Как отъезжающий перрон, Как провожающий вокзал…

И что, спрашивается, делать с этими сравнительными оборотами? К чему они? О чем вообще это могло бы быть?

Как отъезжающий перрон, Как провожающий вокзал… Как стая городских ворон, Которых здесь никто не ждал…

Вот бред-то… Про что это все-таки? Или, может, про кого?

Ты был бесстрастен и ленив, Ты был бездушен и упрям…

Вот, оказывается, про кого… И кто же это? Некто, Лене не известный. И вместе с тем вполне узнаваемый тип. Может быть, она когда-то где-то видела такого провожающего? Может, видела… Может, просто способна представить… «Ленив» — «криклив», «упрям» — «пьян». Простенько и без вкуса. А что сделаешь?

Ты был бесстрастен и лепив, Ты был бездушен и упрям… И вдруг — неряшливо-криклив, Как наш сосед, когда он пьян.

«Сосед» — тоже образ придуманно-обобщенный, во всяком случае, никакого такого соседа у Лены не было — Алешка таких ассоциаций не вызывал, его-то она сейчас точно в голове не держала.

Я буду долго вспоминать Все то, чего ты не сказал, — Ворон воинствующих рать, Перрон, соседа и вокзал.

Ну что ж. Есть в этом что-то экзистенциальное. И «ворон воинствующих рать» — неплохо, пожалуй. Но откуда взялось? Кроме «отъезжающего перрона», ничего не было. Хотя, если допустить к этому какого-нибудь продвинутого психоаналитика, уж он бы повеселился: влез в Ленино подсознание и все бы, конечно, объяснил. И все было бы неправдой. Потому что Лена не собиралась доносить ни мысли никакой, ни настроения — ничего. Рифма и форма — больше ее ничто не заботило. Но именно это и определило то, что получилось.

Я буду долго вспоминать Все то, чего ты не сказал…

А ведь получилось. Картинка получилась. Настроение получилось. И идеи формалистов Лене, оказывается, очень даже близки. Хоть бы позвонил Олег. Олег Павлович Кроуз. А вот интересно: позвонит или нет? Если Лена будет этого очень-очень хотеть, то не позвонит. Это аксиома. Значит, надо постараться забыть о нем, переключиться на что-нибудь.

Лене было на что переключиться. Она привезла с собой из Рязани две книги: одну нечитаную, а другую — читаную-перечитаную. Ну и у Алки, конечно, было что почитать. А вот выход в город Лена пока не планировала. Почему-то не тянули музеи, и Невский (по которому Лена обычно очень любила гулять) не манил. Чуть попозже они с Рэтой пойдут погулять. А сейчас действительно можно было почитать.

Обе книги, давно приготовленные, лежали рядом: неизвестная пока Лене Людмила Улицкая и любимый Веллер.

Раздумывая, на чем остановиться, Лена ткнула кнопку на пульте, который давно уже бесцельно вертела в руках: выключила музыкальный центр с давно уже отзвучавшим Леграном. Нажала другую кнопку: на громадном экране телевизора (того, что называют домашним кинотеатром) появился Розенбаум. «Любить так любить, летать так летать…»

Два потрясающих питерских еврея — Розенбаум и Веллер! Всеобщие кумиры. Конечно, нельзя быть уверенной в их еврействе на сто процентов. Но разве могут быть неевреи такими умными? Лена сходила с ума и от одного, и от другого. И думала: а вот если бы где-нибудь когда-нибудь с одним из них пересечься, а? Вот что тогда? Что? Но где она, Лена Турбина, корректор рязанской типографии, могла, спрашивается, с ними пересечься? Вот именно, нигде. А если бы и пересеклась, то, какой бы красивой она ни была, и у того, и у другого — свои женщины, может, не такие красивые, но свои. И ничего с этим уже не поделаешь.

Но она все равно любила и того и другого. За билет на концерт первого в прошлый свой приезд выложила почти все, что отстегнула ей Алла на мелкие расходы. Алла Розенбаума почему-то не любила, поэтому Лена пошла на концерт одна.

Концерт был — ох! Не передать! И Лена со всеми питерцами и непитерцами подпевала ему (Господи, до чего же хорош!) и «На улице Марата», и упоительный «Вальс-бостон», и особенно дорогую ее сердцу, отданному военным морякам, — «38 узлов».

Она пела, плакала, поднимала руки вверх и плавно качала ими вместе с соседями, незнакомыми и такими родными. И мысли о том, что вот бы быть увиденной-выделенной, не возникло вовсе — он был общим, и не могло быть иначе!

Второй еврей, то есть Веллер, как казалось Лене, менее добр и более язвителен — и все равно притягивал. Ум — великое дело. Главное для мужчины. Безусловно, главное. И, к сожалению, редко встречающееся. Вот поэтому Лена, наверное, и осталась одна. Не появлялось рядом ни Розенбаума, ни Веллера. Хоть разбейся. И даже Буланкина не возникало на горизонте. Поэтому оставалось слушать первого, читать второго и изредка вспоминать о третьем. Странный, конечно, ряд получился — но это ведь Ленин ряд, субъективный.

Кстати, Лена как-то ехала в троллейбусе, в Рязани еще, и увидела женщину, не молодую и не старую, не красивую и не страшненькую, не брюнетку и не блондинку — одним словом, казалось бы, ничем, кроме очков, не примечательную — если бы она не читала, ничего вокруг не видя, любимого Леной «Звягина», ну, в смысле, «Приключения майора Звягина». Женщина читала Веллера. Очки постоянно сваливались с ее носа: так он, то есть Веллер Михаил, ей нравился! Лена не удержалась. «Нравится?» — спросила.

Читающая счастливо вскинула на нее поверх очков глаза: «Очень!»

О, как была Лена благодарна ему именно за «Звягина»! Вот, пожалуй, чего ради стоило бы встретиться когда-нибудь и где-нибудь — чтобы сказать: нет ничего лучше вашего «Звягина», кроме первой главы, конечно, — мрачной, зловещей, ненужной; но это, сами понимаете, тоже субъективно, но она бы все-таки сказала, но это не главное, она сказала бы совершенно банальную вещь, что если бы — на необитаемый остров и если — взять с собой одну, лишь одну книгу, то это был бы только «Звягин». Только он.

Восторги Лены, кстати, разделяли далеко не все, кому она книгу подсовывала, умоляя читать ее со второй главы (точнее, не читать пролога). И на какое-то время именно эта книжка стала лакмусовой бумажкой: свой человек или нет. И своих почти не встречалось. Ни Ольгунчик, ни Денисов книг, как вы помните, патологически не читали. Если бы читали — оценили бы, конечно. Лена в этом нисколько не сомневалась. И Олег бы оценил, если бы… И Буланкин бы оценил. Только где он? Где ты, Буланкин? Служишь на Новой Земле и, наверное, не знаешь, что нужно читать Веллера. Розенбаума, конечно, слушаешь, это да. Тогда в Полярном взахлеб слушали, переписывали друг у друга кассеты и, собственно, ничего по этому поводу не говорили, просто знали, что это — как очистительный ливень, как… Да что там говорить!

9

По всему нарядно-голубому небу небрежно и тонко были прорисованы перышки-пушинки облаков, которые и облаками-то назвать было трудно, настолько они были легки и прозрачны, одно слово, перистые. А самого неба было много-много.

Лена с Рэтой остановились на огромной поляне, которая широко и привольно раскинулась посреди старого парка.

Рэта писала, изящно присев на одну заднюю лапу и грациозно вытянув в сторону другую.

— Пойдем, балерина, — сказала ей Лена и дернула за поводок.

Рэта оглянулась и, не прерывая процесса, посмотрела очень укоризненно: а если бы тебя так дергали в самый неподходящий момент?

Лена устыдилась: прости, поспешила, виновата, больше не повторится.

Проделав по поляне выгоревшего цвета некороткий путь, Лена с Рэтой вошли в липовую аллею, где закончилось царство неба и солнца, уступив место сырой прохладе и жутковато-тревожной таинственности.

— Может, назад, к солнцу? — спросила Лена собаку, отстегивая поводок. Но та чувствовала себя уверенней именно здесь и рванула вперед.

Рэтин хвост, барометр счастья, казалось, мог отвалиться от скорости вращения сто поворотов в секунду. Уши радостно развевались на ветру. Свобода! Скорость! Блаженство! И вдруг — резкий поворот в сторону. Где-то там, среди деревьев, под землей, наверняка копошится какая-нибудь мышка. Копать! Мордой, лапами — чуть ли не всеми четырьмя!

Рэта вырыла одну яму, рядом — вторую. Никакой мышки обнаружено не было. Рэта слегка огорчилась: нечем порадовать Лену. Но ее перепачканная морда все равно светилась счастьем, ликованием и восторгом бытия.

Вот уже несколько дней Лена с Рэтой жили в мире, согласии и праздности в квартире Петровых. Они подолгу гуляли в парке, наслаждаясь ровным покоем, отсутствием общения и прекрасной погодой.

Лену почему-то не тянуло к памятникам, музеям и достопримечательностям. Хотелось съездить только на кладбище, к Олегу. Но Лена почему-то пока отодвигала эту поездку. Время еще было.

Телевизор они с Рэтой не включали. Слушали музыку. Валялись на ковре: Лена с книжкой, а Рэта — без книжки, просто так.

Насытившись Веллером, Лена переключилась на Улицкую.

«Медея и ее дети»… Глаза пробежали последнюю страницу. Двух дней хватило, чтобы прочитать этот роман. Хорошо, что рядом была только Рэта, потому что после «Медеи» нельзя было говорить. Ни о самой книге, ни тем более о чем-либо другом. Хотелось молчать. Хотелось плакать. Хотелось сохранить в себе и печаль, и свет, и еще что-то неуловимое и не выговаривающееся в слова.

Прошло, наверное, не меньше часа, прежде чем Лена собралась что-нибудь сказать Рэте. Именно в этот момент зазвонил телефон. Трубка лежала рядом, вставать было не нужно.