Но прогуляться с Буланкиным по Полярному Лене пришлось раза три — не больше. Почему-то не получилось больше. Поэтому Лена, задумчиво шагая под синим небом, февральским солнцем, обдуваемая сырым быстрым ветром, чередовала внутреннее молчание (очень полезная вещь, надо сказать) с длинными, опять же внутренними диалогами, которые она придумывала на ходу. Собеседником, разумеется, виделся Буланкин. Только он мог периодически изрекать что-нибудь этакое — виртуозное. И в мыслях Лене удавалось ему соответствовать — а вот наяву, между прочим, так не получалось. Лене всегда казалось, что она явно не дотягивает до интеллекта и остроумия Юры. Вероятно, она была права. Ведь, как известно, даже просто умный мужчина все равно умнее любой очень-очень умной женщины. Лена всегда это почему-то чувствовала, всегда понимала. Это обожествление мужчины, наверное, хранили гены, доставшиеся ей от грузинской бабушки.

Но напрасно Лена комплексовала (правда, не слишком сильно) на фоне Буланкина. Для Юрия Петровича с тех пор, как он познакомился с Еленой Турбиной, не существовало более интересного собеседника. Он ей об этом не раз говорил. Она верила, конечно. Но не очень и не всегда. Впрочем, какая разница, какой собеседницей была Лена!

Она могла бы просто молчать. И он бы — тоже. И вот так, молча, они бы и понимали друг друга.

Прогулки Лены по городу сопровождались не только воображаемыми разговорами с Юрой, но и часто — приходящими, как всегда, почти ниоткуда рифмованными строчками, которые Лена, дойдя до работы или до дома, быстро, боясь, что забудет, записывала.

Это было новое и странное состояние, которое впервые, как вы помните, посетило ее пару месяцев назад в поезде, когда она возвращалась из Рязани. И вот теперь оно, это состояние, приходило почти регулярно. Пожалуй, это даже мешало. Отвлекало от главного — публицистики.

Оттачивая перо в своих статьях, Лена любила вертеть простую фразу и так и этак до тех пор, пока она не звучала должным образом; догадывалась, что не все читатели ее понимают, но была уверена, что это только их проблемы — а она, Лена Турбина, прекрасно владеет языком, стилем и еще чем-то таким, чему слово еще не придумали, но что вполне осязаемо и что заставляет многих людей откликаться практически на любой, даже самый маленький, ее материал. А теперь, когда внутри вдруг начинал призывно звучать ритм и когда он, обрастая словами, превращался в строчки, которые не всегда складывались в стихи и не давали покоя, Лена почувствовала вдруг свою беспомощность и здесь, и там, где раньше была ее ниша, занятая, казалось, так прочно.

Почва уплывала из-под ног, Лену куда-то несло. Куда, непонятно. И зачем — тоже непонятно. А главной непонятностью был сам процесс — иногда легкий, иногда невыносимый, но всегда — необъяснимый и волнующий. Ей вспоминались школьные уроки литературы: «Поэт хотел сказать, что…» Смешно. Он сказал то, что услышал. И так, как услышал. Вот и все. Правда, услышанное, конечно, диктуется его сутью, мироощущением — только едва ли все это от него зависит. Он может только в силу своей общей культуры и в силу владения словом понять, стоит ли это отдавать людям.

Сегодня, когда солнце не сумело пробиться сквозь свинцово-тяжелые снеговые тучи и Лена шла домой на обед быстрее обычного, к ней привязалась неизвестно откуда взявшаяся строчка: «Полусон обнаженных берез…» От нее было уже не отделаться. Рифма — ну, «слез», наверное. Жуткая банальность. Но она же не Маяковский.

Кстати, откуда взялись березы? Где они в Полярном? Только — карликовые, которые таким красивым рязанско-есенинским словом «березы» и назвать-то невозможно. Значит, оттуда — из Рязани — и взялись.

Полусон обнаженных берез… Это тоже — в мой старый альбом. Потемневшие ветки — от слез, Черной тушью на голубом.

Черной тушью — и твой силуэт, Затерявшийся вдалеке. И судьбы короткое «нет» Тонкой линией на руке.

Как смириться с тем, что дано? Я захлопну старый альбом. Это было? Было. Давно. Черной тушью на голубом.

Вот такое получилось стихотворение к тому моменту, когда Лена поднялась пешком (лифт, как всегда, не работал) на свой девятый этаж. Сразу же все записала. И стала думать над тем, что получилось. Черный силуэт — это Олег, понятно. Но почему Олег? Ведь последнее время она о нем почти не вспоминала. И все муки-страдания ее были связаны только с железобетонным Буланкиным, который все ходил вокруг да около и никак не мог сказать главного, нужна она ему или нет.

И какое это время года — весна или осень? Все было непонятно. Хотя… Набросок черной тушью это, ясное дело, что-то японское. У Лены на полке — сборник японских трехстиший, и в нем — удивительные рисунки, выполненные черной тушью на розовом фоне. А у нее — черной тушью на голубом. Еще… Где-то еще встречалось что-то такое… Вот. «И словно тушью нарисован в альбоме старом Булонский лес». Это у Ахматовой. Значит, старый альбом — оттуда? Но как же так? Ведь Лена сейчас только вспомнила про Ахматову, когда начала думать, почему в ее воображении появилась черная тушь. Сознательно никакой картины ей изначально не виделось. Была первая строчка, был ритм — а дальше получилось то, что получилось.

Пусть будет, решила Лена. И вечером, когда Юра позвонил, прочитала ему про березы. Он одобрил.

На следующий день после обеденного перерыва Лена читала Буланкину по телефону из своего радиоузла уже новые строчки:

Я заблудилась в синеве, что стала выше,

Синей и ближе, чем в картине Грабаря.

И знаю я, что ты из дома вышел

И пробираешься по лужам февраля.

Спешишь ко мне, чтоб рассказать о главном,

При этом все смешав и рассмешив.

И будет так легко и так забавно

В мечтах менять гроши на барыши.

Но буду слушать только то, что правда.

Ты каламбуров мне не каламбурь.

Мое сегодня мне важней, чем завтра.

Грабарь, февраль, березы и лазурь. 

Это стихотворение, уже более близкое к происходящему, Буланкин подверг суровому анализу, сказав, что луж в феврале на Севере не бывает, во-первых; «каламбуров не каламбурь» — тавтология, во-вторых (а то Лена без него этого не знала!); и, в-третьих, не все знают, кто такой Грабарь.

— Ну ты-то знаешь, кто такой Грабарь? — поинтересовалась Лена.

— Я-то знаю, — ответил Юра. — А народ?

— А народ, между прочим, писал в школе сочинение по его картине. «Февральская лазурь» называется, — отвечала Лена.

— Думаешь, помнят? — засомневался Юра.

— Если бы ты был рядом, я бы тебя укусила. И очень больно, — сказала Лена очень серьезно.

— Так я сейчас приду?! — неожиданно обрадовался Буланкин.

Они целовались в радиоузле до одурения. Пока не зазвонил телефон. Тамара сурово напомнила:

— Лен, ты забыла, тебе к командиру в пятнадцать тридцать?

— Иду-иду, — отозвалась Лена, выскальзывая из Юриных рук и кидаясь к зеркалу красить губы. Вид у нее был — сами понимаете…

Тамара отреагировала моментально:

— Ну, Турбина, ты даешь!

— Что ты имеешь в виду? — Лена смерила ее, сидевшую за столом, от макушки до разложенной по столу груди, холодным и строгим взглядом.

— Да нет, нет, что ты, я так, пошутила, — растерялась, засуетилась и засомневалась во всем Тамара. — Иди быстрей. А то уже два раза спрашивал.

Волков тоже заметил пылающие Ленины щеки.

— С вами все в порядке, Елена Станиславовна?

— Да-да. Просто из цеха шла быстро, боялась опоздать.

— На пять минут все-таки опоздала, — заметил командир, но не сердито заметил, а так, как бы в шутку.

— Простите, ради Бога, Николай Александрович. Исправлюсь.

— Да ладно-ладно, садись. Дела у нас, значит, такие…

12

Набрав номер Буланкина и услышав его голос, Лена без всяких предисловий сообщила:

— Между прочим, завтра День святого Валентина, День влюбленных.

Юре нравилось, когда Лена по телефону вот так, без всякого «здрасте», выдавала что-нибудь этакое. Правда, он не всегда находил быстрый и остроумный ответ, поэтому чаще всего довольно хмыкал в трубку и отвечал: «Привет». Но к сегодняшнему дню он подготовился. Знал, что Лена не выдержит и обязательно напомнит ему про день влюбленных праздник, который неожиданно прибило к нашим берегам стихийной волной перестройки. Но поскольку еще не все знали про католического священника Валентина, Лена наверняка хотела просветить на этот счет Буланкина. А вот и не надо было его просвещать. Он все сам знал и все рассказал. Но пошел еще дальше, сообщив, что в православном мире днем любви считают восьмое июля — день памяти святых Петра и Февронии, которые жили долго, счастливо и умерли в один день.

— Я бы тоже так хотела, — сказала Лена. И тут же вспомнила, что восьмого июля отмечал свой второй день рождения Олег. Но это другое. Об этом сейчас думать не надо.

— Как? — спросил Юра.

— Умереть в один день. С тобой, — ответила Лена и быстро положила трубку. Она боялась, что Юра не ответит, а если и ответит, то это будет совсем не тот ответ, которого она ждала.

Вообще-то, заметим, она вела себя порой очень глупо, совершенно по-детски. Сама это понимала и постоянно занималась самобичеванием. Только в результате ничего не менялось.

Итак, Лена боялась, что и день влюбленных ничего не изменит в ее жизни. И вместе с тем именно на четырнадцатое февраля она возлагала большие надежды.

Мягкие лапы сна еще не отпускали, еще пытались удержать Лену в своих объятиях, нежных и крепких одновременно, но сознание ее уже включилось: пора вставать. Нужно было опередить будильник, нужно было быстрее хлопнуть его по макушке, чтобы он не успел противно и настойчиво заверещать.

Но будильник успел: заверещал. Как и ожидалось, противно и настойчиво. Поединок был проигран. День начинался плохо. Значит, закончится хорошо, попыталась успокоить себя Лена. Так ведь часто бывает: все наоборот.

Но наоборот не получилось.

Лена выпустила в эфир утренние новости, поздравила всех с Днем святого Валентина, сообщив, кстати, что в православном мире днем любви считают восьмое июля — день памяти святых Петра и Февронии, которые «жили долго, счастливо и умерли в один день». В заключение Лена пожелала всем любви, единственной и взаимной, — и начала ждать звонка Буланкина.