— Чего я лишаюсь? — крикнул гофмаршал. — Солнечного света, необходимого мне для дыхания! Я умру, если эта опала продолжится хоть только месяц… Как ты об этом думаешь — это твое дело, я об этом не забочусь.

Проговорив последние слова, он пошатнулся и, чувствуя, что не в силах более стоять на ногах, опустился в ближайшее кресло. Майнау с презрением обернулся к нему спиною.

— В таком случае мне нечего напрасно терять слова, — проговорил он, пожав плечами. — Я считал своей обязанностью еще раз напомнить тебе о твоих родственных чувствах к Лео.

— Ага! Вот мы наконец и добрались до того пункта, который вынудил меня искать встречи с тобой… Мой внук, сын моей единственной дочери…

— Мой сын, — прервал его Майнау совершенно спокойно, повернув к нему лицо. — Само собою разумеется, он останется при мне.

— Никогда!.. На первое время ты можешь тащить его во Францию, — я, конечно, не могу этому воспрепятствовать. Но не далее как через несколько месяцев ты узнаешь, что значит дерзко вызывать на бой всесильную светскую и духовную власть.

— Я мог бы бояться, — сказал Майнау с презрительной иронией, — если бы не стоял здесь на своих собственных ногах… Я знаю, куда ты хочешь направить удар. Ты думаешь, что если я дал моему католику-сыну протестантку-мать и выбрал для него законоучителем либерального богослова, то церковь считает себя вправе потребовать принадлежащую ей душу, чтобы спасти ее. Разумеется, права отца не принимаются в расчет папскою властью. Да и кто же станет спорить о такой мелочи в то время, когда приговоры светской власти и решения представителей народа считаются в Риме за мыльные пузыри!.. Я мог бы перейти на сторону врагов клерикальной партии, если бы не предпочитал один ожидать на своем рубеже нападения черной толпы. Пусть подходит.

— И подойдет, будь в этом уверен! Твоя вероломная оппозиция будет наказана, как того заслуживает и как верные должны желать! — воскликнул гофмаршал в желчном раздражении. — Пеняй на себя, на свой строптивый дух, на свою беспокойную голову, с которой ты думаешь одержать победу; но через нее-то ты и потерпишь фиаско! Спроси завтра всех придворных — они единодушно скажут тебе, что ты сегодня вечером был не в своем уме. Человек в здравом рассудке…

— Не несет прямо своей головы, а пресмыкается перед власть имеющими, хочешь ты сказать?

— Я хочу сказать, что твои поступки и вообще твое поведение в последние дни так странны, что требуют медицинского приговора! — заключил старик вне себя от бешенства.

— А! Так вот брешь, в которую хочет ворваться светская власть… — Мертвенная бледность покрыла на секунду прекрасное лицо Майнау. Он был глубоко раздражен, но, скрестив на груди руки, проговорил небрежно, хоть и едко:

— Удивляюсь тебе: ты, такой опытный дипломат и придворный, и вдруг, в гневе, выдаешь тайно обдуманный план действий… Так, значит, когда борьба с клерикалами счастливо минует, тогда выступит на сцену суд и объявит человека «безумным» только потому, что он боролся и что многочисленное придворное общество, и, конечно, с герцогиней во главе, подтвердит клятвою, что он однажды вечером был не в своем уме.

Гофмаршал поднялся с места. — Я попрошу в моем присутствии не злословить об особе герцогини, — протестовал он своим неприятно резким голосом. — Впрочем, я с намерением сообщил тебе так называемый план действий. Ты должен его знать, потому что я не хочу доводить дело до крайности и, как Майнау, считаю своим долгом насколько возможно избегать скандала. Но я не отступлю ни на йоту от своих требований уже ради моей усопшей, истинно веровавшей дочери, а потому спрашиваю тебя коротко и ясно: хочешь ли ты добровольно предоставить мне Лео, на которого я имею такое же святое право, как и ты?..

Далее он не мог продолжать, так как Майнау прервал его речь громким смехом. В эту минуту молодая женщина проскользнула в уборную, а оттуда в колоннаду. Нельзя было медлить ни минуты. Беспримерная выходка гофмаршала ясно доказывала ей, что в своем несправедливом требовании он рассчитывает на могущественную поддержку. Уверенному в победе жалкому гофмаршалу, с руками убийцы, суждено было вторично пасть, и на этот раз по своей собственной тяжелой вине! Как болело ее сердце за Майнау! Как любила она его, выдержавшего так мужественно неизбежные последствия своей любви к ней.

Она забыла, что оставила в зале мантилью и капюшон; не заметила, как прислушивавшиеся к спорящим голосам лакеи отступили перед ней в сенях, когда она, с обнаженной головой и плечами, в роскошном бальном наряде выбежала из дому.

Индийский сад представлялся ей опять в том же волшебном виде, освещенный серебристыми лучами бледной луны, как и в первую ночь, проведенную в Шенверте; но какую разницу представляли эти обе ночи! Еще сегодня же, несмотря на поздний час, суждено было, чтобы карающая рука Немезиды совершила переворот в доме баронов Майнау так же быстро, как буря сокрушила могучий банан.

Лиана шла так скоро, как будто и не касалась земли, отчего среди ночной тишины неприятно раздавался шелест ее длинного шлейфа. Войдя в густую аллею, любимое местопребывание попугаев и обезьян, она вздрогнула и остановилась: шум чьих-то шагов коснулся ее слуха.

— Кто тут? — спросила она, осторожно отступая к выходу.

— Егерь Даммер, баронесса, — отвечал человек с заметным смущением.

Она свободнее вздохнула и пошла вперед, а он, почтительно поклонившись, прошел мимо и остановился у противоположного выхода. Бросив взгляд в сторону, она поняла, что привело сюда Даммера: опустив глаза и пряча вспыхнувшее лицо, ей приседала одна из хорошеньких служанок замка; молодыми людьми, разлученными перемещением егеря в Волькерсгаузен, назначено было здесь свидание. У Лианы точно гора свалилась с плеч при мысли, что поблизости находятся живые люди.

Дверь индийского домика была заперта, окна завешены, а разбитые стекла двери забраны досками. Лиана тихо постучала, и осторожная рука отодвинула немного в сторону одну из плетенок. Вслед за тем дверь бесшумно отворилась.

— Если бы черный пришел, так не попасть бы ему сюда, — шепнула Лен, задвигая опять задвижку.

Покойница лежала на своей тростниковой кровати, покрытая белым полотном, а в кресле полулежал утомленный Габриель и спал глубоким сном. Ключница прикрыла его теплым одеялом; грустное личико его казалось еще бледнее от темной обивки кресла. Эта картина освещалась трепещущим пламенем восковых свечей, горевших в серебряном канделябре.

— Тоже остаток прежнего величия, который мне удалось спасти от жадного старика, — сказала ключница, указывая на великолепный канделябр. — Бедняжка была такою же госпожой в замке, как и другие, — пусть же будут отданы ей и последние почести.

Осторожными движениями откинула она покрывало. «Сердце бедного „цветка лотоса“ перестало уже биться, а между тем казалось, что прекрасная белая водяная роза на груди мерно поднимается от ее дыхания. Подушка и платье покойницы были усыпаны целыми водяными цветами.

— Их принес Габриель, — сказала Лен. — Это были ее любимые цветы, и бедный мальчик не раз получал за них побои от садовника, когда попадался ему у пруда.

С этими словами она нежно приподняла с подушки голову умершей, а Лиана дрожащими руками сняла с шеи цепочку; также легко вынула она и книжку из похолодевших пальчиков: они не оказывали уже ни малейшего сопротивления… Молодая женщина надела на себя цепочку, а злополучную книжку спрятала на груди.

— До завтра, — сказала она Лен глухим голосом и вышла вон.

Какое-то необъяснимое чувство стеснило ей грудь и заставило замирать ее сердце, как будто, надевши на себя серебряную цепочку, она пророчила свою собственную гибель. Напрасно всматривалась она с веранды в окружающую ее местность, напрасно прислушивалась, затаив дыхание, к малейшему шороху, — не было и признака присутствия вблизи ее живого существа. Ловчий и его невеста, верно испуганные ее появлением, ушли уже из сада. Но, сходя со ступенек веранды, она невольно содрогнулась — ей было страшно идти одной, а между тем она совестилась снова постучаться в запертую дверь и просить Лен проводить ее. Медлить тоже нельзя было: на ней лежала ответственность за каждую лишнюю минуту борьбы Майнау за своего сына.

Она быстро сбежала со ступенек и миновала розовый кустарник, но тут стоял тот, чье присутствие она предугадывала; лицо его было бледно и расстроенно, и белое пятно гуменца как-то странно выделялось на его темных кудрявых волосах, когда он, торжественно кланяясь, наклонял голову.

В первую минуту кровь молодой женщины застыла в жилах от страха, но вслед за тем в ней поднялось такое глубокое чувство гнева, какого она до этих пор никогда еще не испытывала. И это чувство одержало верх — оно сделало ее суровую, беспощадною… Подобрав около себя платье дав, чтобы и край его не коснулся заграждавшего ей дорогу человека, она хотела пройти мимо не отвечая на поклон. Но он снова загородил дорогу и даже осмелился коснуться ее обнаженные руки, желая удержать ее. При этом прикосновении Диана побледнела. С силою оттолкнув ее. Она несколько раз вытерла дорогим кружевным рукавом то место, до которого коснулись его пальцы.

— Безжалостная! — воскликнул он. — Вы выходите от умирающей…

— От умершей… от умершей в язычестве, то есть, как мы, христиане, говорим, умершей телом и душою. Вам лучше знать, точно ли Бог принимает душу только из рук священника, хотя бы эта рука служила подлогам и не содрогалась ни перед чем, что может предать душу в распоряжение духовной власти?.. Сойдите с дороги! — приказала она гордо и запальчиво. — Истинным священникам я с уважением уступаю дорогу, и, слава Богу, у нас еще есть такие! А вы открыли мне свои карты, и я вижу, что в вас нет и тени благочестия, и меня не удивляют те театральные фразы, которые я сейчас слышала из ваших священнических уст. Пропустите меня!

— Куда вам спешить? — спросил он насмешливо, но голос его изобличал глубокое волнение. — Вы как раз вовремя поспеете, чтобы видеть, как произойдет окончательный разрыв между дядей и племянником, как интересный господин фон Майнау порвет все свои прежние связи и отношения, чтобы исключительно принадлежать вам.