Горевший гневом и досадою взгляд его тотчас же смягчился.
— Боже мой, как ты бледна, Юлиана! Ты смотришь на меня такими глазами, как Красная Шапочка на злого Волка… Неужели наши дружеские отношения уже нарушены?.. А? Мне было бы жаль, — сказал он с сожалением, пожимая плечами, как будто желая выразить свой страх за тщательно сохраняемую скуку в Шенвертском замке. — Я хочу разъяснить тебе некоторые обстоятельства, — прибавил он, пройдясь скорыми шагами по залу. — Когда дядя Гизберт после продолжительного отсутствия вернулся в свое немецкое отечество, мне было лет четырнадцать, и я обожал своего «индийского дядю», хотя никогда его не видал. Знали, что он посредством торговли в тысячу раз увеличил свою наследственную часть; из его жизни рассказывали факты, которые могли бы занять не последнее место между сказками «Тысячи и одной ночи»; но когда он еще из Бенареса распорядился покупкою Шенверта и устройством его по своему вкусу, то граждане нашей благословенной столицы буквально разинули рты… Я никогда не забуду его, этого красавца, со своеобразными манерами, гениальной головой, в которой гнездилась самая мрачная меланхолия. «Кашмирская долина» была его идолом, а за проволочной решеткой дышало существо, которое по его приказанию было перенесено из дорожной кареты на носилках в индийский домик, и те, на долю которых выпало счастье нести «бледный лотос с берегов Ганга», клялись потом, что это не женщина, а воздушная нимфа.
И теперь эта чужестранка, полуженщина, полуребенок, лежавшая там на кровати, производила то же впечатление и казалась воздушным существом, которого только металлические монисты и кольца еще удерживали на земле.
— Кроме дяди гофмаршала и придворного священника, бывшего тогда простым капелланом, немногие посещали Шенверт: гордое обращение хозяина удерживало всех, — продолжал Майнау. — Мне самому только раз выпала милость провести здесь три дня, и тут случилось со мною то же, что с любопытными женами в «Синей бороде». — Майнау весело засмеялся и стряхнул пепел с сигары. — До кровопролития, конечно, не дошло, но дядя очень просто запретил мне возвращаться сюда… Индианка за проволочной решеткой положительно вскружила мне голову. Перекрестись, Юлиана! Я должен бросить взгляд на все безумства, которые творил ради женской красоты; я кидался в воду, чтобы поймать унесенный ветром бантик, пил шампанское из бальных башмачков; отчего же мне было не перелезть через проволочную решетку Шенверта, чтобы видеть женщину, которую, как говорили, дядя Гизберт любил «до безумия»? Дверь не была заперта, а «бледный лотос» не была пленницей; но я убежден, что она не хотела быть предметом внимания безбородого племянника своего владыки и повелителя, и потому прогулки по «Кашмирской долине» мне были запрещены… Итак, с замиранием сердца и не поднимая глаз я пополз между кустами и вдруг очутился прямо пред дядей. Он не сказал мне ни слова, но сострадательно-насмешливый взгляд его до того пристыдил меня, что я, забыв всю свою юношескую гордость, торопливо обратился в бегство… В то же утро без моего ведома подана была к замковому подъезду моя дорожная карета; дядя любезно простился со смертельно пораженным юношей, его посадили в карету и отправили обратно в университет — это была холодная ванна.
Майнау, улыбаясь, подошел к окну и посмотрел на индийский сад. Сумерки сгущались, низкая тростниковая кровля индийского домика утопала среди штамбовых роз, и только на золотых куполах индийского храма отражались еще последние отблески угасавшей вечерней зари.
— Я снова увидел дядю, — продолжал он после минутного молчания, став вполоборота к Лиане, — когда приводилось в исполнение его последнее желание и доктор готовился бальзамировать его труп. Меня вызвали из университета в Шенверт на погребение… Обезображенный лежал он на атласных одеялах; аромат кашмирских роз сменился неприятным запахом ладана; сквозь задрапированные черной материей окна не проникало пение соловьев; вместо него читались нараспев молитвы, и духовное лицо прославляло дядю за то, что он вовремя оставил свои заблуждения и возвратился на путь спасения… Неутешительный факт для этих догматов, — прервал он вдруг себя сердито, — что душа тогда лишь принимает их, когда болезни тела изнурят ее, и когда все струны нервной системы расстроены и порваны, и бедный мозг, отуманенный приближением смерти, не в состоянии работать! Да, вот таков был грустный конец этой необыкновенной, сказочной жизни, полной идеалов!
Молодая женщина все еще стояла перед рабочей корзинкой; она, сама не сознавая, что делает, несколько раз укладывала и вынимала из нее разноцветные клубки шерсти… Там, вдали, вырисовывались красивые линии полукруглого окна, у которого умер дядя Гизберт, созерцая свое индийское творение, и с этим впечатлением «заблуждения» улетела его душа, несмотря на целые облака ладана, наполнявшего его комнату… В полумраке сумерек оконная рама отражалась на паркете гигантским черным крестом, и неясно выделялась фигура говорившего Майнау, голос которого попеременно звучал то насмешкою, то гневом.
— Я знал, что в индийском домике родился ребенок, — продолжал он после минутного молчания. — Я видел его на руках у Лен, — в то время это маленькое существо с меланхолическим лицом глубоко трогало меня… Завещания не было, а по моему нравственному убеждению, мальчик был первым наследником. Я это, высказал — тогда мне показали записку. Дядя Гизберт умер от ужасной горловой болезни; за несколько месяцев до смерти он уже не говорил ни слова и изъяснял свои мысли письменно; таких записок много, вот здесь, — он указал на высокий письменный стол в стиле рококо, — в этих так называемых ящиках редкостей гофмаршала собраны они все до единой. В одной из таких записок он в строгих выражениях отвергал женщину в индийском домике и настоятельно требовал, чтобы мальчик был воспитан для служения церкви. Я был взбешен, да и теперь еще не могу примириться с мыслью, что даже такой человек, как он, мог тяжко страдать от змеиного лукавства женщины… Дядя и я были законными наследниками. Мы вступили во владение Шенвертом. Таким образом я сделался хозяином и индийского сада; чудный образ дяди со спокойно скрещенными руками и огненным мечом насмешливой улыбки не преграждал мне более дороги в индийский домик под тростниковой крышей, где лежал обожаемый «цветок лотоса», как сраженный мстительной рукой.
— И ты наконец мог видеть ее? — невольно вырвалось у Лианы.
Он сделал движение отвращения.
— Ты думаешь? Нет! Я исцелился навсегда! Неверной женщины я не коснусь и пальцем. А потом, — он содрогнулся, — я не могу видеть подобных больных, — при виде их каждая здоровая клеточка возмущается во мне… Эта женщина не в своем уме, разбита параличом и по временам кричит так, что в ушах звенит; она уже тринадцать лет умирает. Я никогда не видал ее и, насколько могу, избегаю дороги к индийскому домику.
Лиана закрыла рабочую корзинку и позвала Лео, игравшего в камешки на площадке, усыпанной гравием. Во время рассказа Майнау Лиана чувствовала, что готова была взглянуть на него, подойти ближе и принять теплое участие в его рассказе; но вот опять вдруг проглянул его возмутительный эгоизм, и на нее повеяло ледяным дыханием. Этот человек, в гордом сознании собственных сил, старался устранить со своего пути все, что могло помешать ему вполне наслаждаться жизнью.
— Скажи папе покойной ночи, Лео! — уговаривала она мальчика, который, стремительно бросившись к ней, повис на ее руке.
Майнау поднял и поцеловал его.
— Теперь ты не будешь более спрашивать о женщине в индийском домике, Юлиана?
— Нет.
— Надеюсь тоже, что я не услышу больше оппозиционного и нежного «покойной ночи, мое милое дитя». Ты понимаешь, что я должен так поступать.
— Я очень медленно думаю, и мне нужно время, чтобы прийти к какому-нибудь выводу, — прервала она его и, слегка поклонившись, вышла вместе с Лео из зала.
— Педагог! — с досадой проворчал он сквозь зубы и повернулся к ней спиной…
«Ну, что ж, тем лучше», — подумал он, усмехнувшись, и велел подать лошадь.
Он поехал в столицу, чтобы там провести остаток вечера и ночь.
Час спустя он говорил в благородном собрании другу Рюдигеру:
— Я сделал громадный выигрыш: моя жена не поет, не рисует и не играет на рояле. Слава Богу, не будет мне надоедать дилетантской навязчивостью!.. Она бывает иногда красивее, чем я сначала предполагал; но она неразговорчива и не имеет ни малейшей склонности к кокетству: она никогда не будет опасна… При этом не так ограниченна, как я думал, и не так сентиментальна; но соображает очень медленно, и усвоенный в институте взгляд на вещи она сохранит на всю жизнь с упрямым постоянством людей, не одаренных фантазией, — тем лучше для меня! Ее письма ко мне я могу заранее анализировать: педантические упражнения в слоге серьезной институтки с отчетами по хозяйству — они не причинят мне бессонных ночей… Лео очень привязался к ней и учится хорошо, а дяде она, кажется, внушает уважение своим спокойствием, врожденной холодностью и трахенбергской гордостью, которую она очень кстати умеет выказывать. Через две недели я уезжаю.
Глава 11
Герцогиня с обоими сыновьями известила гофмаршала о своем посещении; это никого не удивило, так как при жизни ее супруга двор чуть ли не целые дни проводил в Шенверте, потому что гофмаршал пользовался большим почетом, был осыпаем милостями, «как неизменно верный приверженец» герцогского дома.
Даже в год траура, когда герцогиня совершенно отказалась от всех общественных удовольствий, она часто, во время своих прогулок верхом через «Кашмирскую долину», пила послеобеденный кофе в Шенвертском замке. Понятно, ее лицо под траурным убором постоянно сохраняло грустное выражение, так что даже старый гофмаршал при своей опытности и проницательности мало-помалу пришел к убеждению, что огорченная вдова, должно быть, и в самом деле очень любила своего супруга. До женитьбы Майнау и после нее она не приезжала в замок и, прислав раз поклон гофмаршалу, герцогиня объяснила свое отсутствие тем, что усилившаяся подагра заставляла более чем прежде страдать ее старого друга.
"Вторая жена" отзывы
Отзывы читателей о книге "Вторая жена". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Вторая жена" друзьям в соцсетях.