— Ой, Лилька, так ты научилась молчать! Вот это да, — развеселилась Таня.

— Не молчать, а держать паузу. Это разные вещи. В театре иная пауза важнее реплики, — с чувством собственного достоинства произнесла Лиля.

— И долго ты будешь держать паузу? — с улыбкой спросила Таня.

— Пока ты сама не захочешь мне рассказать.

— И тебя не гложет любопытство? А может, я не стану рассказывать ничего. — Таня немало была удивлена Лилькиным поведением.

— Куда ты денешься, расскажешь. Ты же мне сама поведала о неком каскадере…

— Ладно, считай, что ты убила двух зайцев — и папину просьбу выполнила, и театральную паузу выдержала. Ну да, ну да, все упирается в каскадера… знаешь, я беременна…

— Господи! Что же ты молчала?

— Может, я тоже держала паузу, что — нельзя?

— Да ну тебя… И давно?

— Около двух месяцев.

— С ума сойти. Так это — твой каскадер? А где он? Уже выздоровел до такой степени… — Лилька осеклась, увидев, как напряглось Танькино лицо.

— Его в моей жизни больше нет, поэтому конкретное местопребывание данного кинодеятеля меня не очень интересует, — ответила Таня.

И без того вытаращенные Лилькины глаза стали еще больше.

— И ты так спокойно говоришь об этом?

— А что я, по-твоему, должна делать — выйти из поезда и лечь под колеса?

— Ну, Танька, тихий омут. Рассказывай!

…Время до Тучкова пролетело незаметно.

Автобус Дома творчества быстро заполнился, и они поехали, вырвавшись из Тучкова на расчищенную дорогу, пролегающую среди заснеженных полей и перелесков.

Миновали мост над едва угадывающейся под снегом неширокой рекой. Старожилы дома оживились, стали показывать друг другу памятные места и объяснять, что здесь летом располагается пляж Дома творчества композиторов.

Наконец приехали…

Сам Дом творчества на Таньку особого впечатления не произвел. Несколько древних, чуть ли не довоенной постройки корпусов вперемежку с немного более современными коттеджами и новый вычурный корпус в единый ансамбль не складывались, и только спасали все обильный снег и врывающиеся на территорию высокие сосны. Зато лыжи оказались хорошими, можно даже сказать, отличными. Производства Сортавальской фабрики, что на западе Карелии, а значит, почти в Финляндии, отлично смазанные, с хорошо подогнанными ботинками и легкими, современными палками.

И комната досталась девочкам удачная — в новом корпусе, с туалетом и душем за мутной синтетической занавеской, в первый момент вызвавшей брезгливость.

Стремительно закончив все формальности, разложив скудные пожитки, девочки получили лыжи, подогнали их и, выскочив на главную лыжню, побежали через прозрачный лес к реке, не зная дороги и не спрашивая ее, всем нутром чувствуя, где их ожидает главная достопримечательность.

На крутом спуске к реке для самых смелых высился самодельный трамплин. Танька, с детства приученная к лыжам и потому страха не ведающая, без колебаний отправилась к трамплину.

— Ты что, подруга, офонарела? — спросила ее Лиля, преграждая дорогу.

— Я с таких трамплинов много раз прыгала…

— Вот что: у меня с собой сотовый, я немедленно звоню дяде Мите, он найдет способ забрать тебя отсюда! — заявила решительно Лиля.

— Чего вдруг тебе вздумалось приглядывать за мной? — вскинулась Танька.

— Не с твоим пузом с трамплина прыгать!

— Каким еще пузом? Нет его, ничего пока не видно!

— Ну и врач из тебя выйдет — любо-дорого посмотреть! — возмутилась Лилька. — Ты что, не понимаешь или хочешь намеренно рисковать?

— Да нет, Лилюша, просто я еще не привыкла к своему новому состоянию.

— Привыкай, — назидательно и притворно хмурясь, заявила Лиля.

Танька поняла, что подруга не позволит ей даже одного прыжка совершить, и уныло поплелась к спуску, где с десяток девушек в ярких костюмах пытались слаломить.

После ужина девочки отправились в свою комнату отдыхать и договаривать то, что не досказали друг другу в электричке. К концу задушевной беседы Лилька пристала с традиционным вопросом:

— Скажи мне, наконец, любишь ты его или это блажь, влечение, не знаю, что там еще?

Таня не скрывала, как ей трудно привыкнуть к мысли, что больше никогда не увидит Михаила, не испытает того восторга близости с желанным мужчиной, который открыл он ей.

— А вдруг у меня не повторится такое? — спросила она.

— Ты не ответила — любишь его? Хочешь с ним быть всегда-всегда, всю жизнь, просыпаться утром и видеть его рядом с собой, засыпать под звук его дыхания, каждый день завтракать за одним столом, ходить в гости, ездить на его съемки, потом вместе смотреть кино и еще многое-многое другое вместе, вместе, вместе, вместе?

— Знаешь, мне такое и в голову не приходило. До визита этой… жены мне казалось, что вот она, любовь, мне было хорошо с ним в постели, а потом… потом, глядя на ее вульгарную физиономию, слушая ее наглые слова, я подумала, что не может быть такого, чтобы я любила человека, который выбрал эту женщину… Я путано говорю, но ты меня понимаешь?

— Конечно. У меня именно так случилось до встречи с Лехой. Правда, он не был женат, но все остальное — точно так: постель — и больше ничего. Это пройдет, Танька, поверь мне…

— Хорошо тебе говорить — у тебя не осталась от него такой памяти. — И Танька указала на свой живот.

— А кто тебе велит воспринимать ребенка как память о нем? Ребенок — это отдельный, самостоятельный, новый мир — твой и твоего маленького человечка. Он — твой. И никаких Михаилов, никаких каскадеров! Держись, все еще будет у тебя.

— Это твоя актерская интуиция говорит? — съехидничала Танька.

— Представь себе, и она тоже.

…Неделя пронеслась незаметно.

Подруги вернулись в Москву отдохнувшие, румяные, веселые.

Прошли те самые две недели, которые Михаил взял на раздумья. И хотя для Тани все было предельно ясно, она все-таки ждала его — ей очень хотелось услышать, как он станет объяснять визит жены, ее идиотское предложение. Она надеялась, что он ничего об этом не знает, просто вызнала баба каким-то образом о его связи на стороне и решила сама принять меры.

Таня ждала…

Она плохо знала мужчин…


Генрих проснулся в своем мейсенском доме ранним утром с ощущением необъяснимой радости и легкости на душе, подумал, что это от воскресного дня и яркого весеннего солнца, но потом вспомнил про письма, что получил вчера, и все встало на свои места. Одно письмо было от оргкомитета по встрече однокурсников. Его прислала Сашенька. Вообще-то она писала очень редко, переписку вел, как правило, Митя, а Сашенька делала только коротенькие приписки. На этот раз она сообщала по поручению оргкомитета, хотя сама не входила в него, что поскольку деньги для банкета и аренды помещения еще не успели собрать, то отправку приглашений решили распределить между бывшими однокурсниками, чтобы не очень накладно получилось. Раздавали фамилии по алфавитному списку. Вот ей и дали фамилии на буквы «А» и «Б».

«Поскольку ты, Генрих, — писала она, — на букву «Б», то достался мне, посему прими наше официальное приглашение. Причин, по которым собрались отмечать пятнадцатилетие выпуска в нарушение традиций института, предписывающих собираться раз в десять лет, несколько. Главных — две: во-первых, очень понравилось всем, как прошла встреча через десять лет, на которую ты, кстати, не соизволил приехать. И народы возопили — хотим сегодня, хотим сейчас! Во-вторых, довольно значительное количество наших разъехалось кто куда и, увы, умерли. Если соберешься приехать, все узнаешь и, думаю, огорчишься. Не хочу сообщать об этом в письме, чтобы не прослыть среди тебя вестником дурных вестей. (Видишь, мне противопоказаны длинные письма — уже дописалась до вестника вестей!) Остальное Митя напишет сам, он уже бродит по квартире и ворчит, что опять нет приличного конверта. Ну, пока…»

Второе письмо было от Мити. К нему он приложил стихи — конечно, собственного сочинения, хоть и неподписанные, у него такая манера.

После странного отсутствия Дмитрия на конференции в Мюнхене, куда Генрих специально приехал повидать его, повозить в свободные часы по Германии, показать музеи и выкроить денек, чтобы привезти его в Мейсен, как называют русские древний Майсен, хоть это и неблизкий путь, да еще и свою клинику продемонстрировать, писем от Дмитрия не было, не считая коротенького, полного намеков и загадочных фраз, которые Генрих так толком и не понял.

Он с жадностью бросился читать письмо, надеясь, что хоть оно содержит какие-то новости о семье, работе. Однако Митя был в своем репертуаре — ироничная загадочность, намеки и остроты, а единственно конкретная фраза повторялась в письме дважды: «Приедешь — все на месте узнаешь». Что ж, придется немного потерпеть.

Десять лет Генрих не приезжал в Россию. До этого десять лет прожил в Москве — шесть лет учебы в институте и четыре года на аспирантуру и защиту кандидатской диссертации. Получалось вроде бы равновесие, но на самом деле те, московские, десять лет перевесили все по своей насыщенности, по событиям, радости познавания подлинной русской культуры, включая поэзию, к которой приобщил его Митя. И еще ему здорово повезло с одиноким Петром Александровичем, у которого он снимал угол.

С ним его познакомил однокурсник, родители которого давно и близко знали эту семью. Собственно говоря, семьи-то как раз и не было: сын погиб в Афганистане, а жена вскоре умерла от горя и отчаяния. Петр Александрович, прошедший всю Отечественную войну, но сохранивший отменное здоровье, стал болеть, чахнуть и постепенно опускаться: то не заправит постель — зачем, если никто не приходит, а вечером нужно снова расстилать, — то не вымоет посуду, порой и мусор забудет или не захочет вынести, так и лежат полиэтиленовые пакеты, завязанные у горлышка какой-нибудь тряпочкой, пока кто-нибудь, нет-нет и заглянувший к старику, не прихватит их с собой, уходя. Старые друзья повымерли, те, кто еще жив, болели, к тому же, как назло, жили все в разных концах Москвы, так что захочешь повидаться, а возможности доехать друг до друга никакой — ни сил преодолеть городской транспорт, ни денег на такси. Дважды в неделю приходила милая женщина, социальный работник, приносила продукты — и на том спасибо.