– Поздно привыкать к чужому хорошему, – сказал отец. – Я читал, как бежавшие после революции барыни мыли чужие подъезды своими кружевами. Но у них были кружева. И были мысли. У нас нет ни того, ни другого, сынок. Мы обугленные головешки огня русских бунтов. Мы пахнем бедой, а неприлично въезжать в чужой дом с дурным запахом.

Он не мог их переубедить, потому что, как это ни странно, понимал их. У него оставалось несколько дней, и он посвятил их только родителям, то бишь никуда не ходил, разговаривал, играл с отцом в шахматы, маме вдевал в иглу нитку, смотрели вместе телевизор. «Кровь с молоком», – острил отец по поводу увиденного. У сына мысли были совсем плохие.

В такую минуту и позвонил бывший однокурсник.

– Слушай, – сказал он, – я тут такое привез…

7

А мертвая девочка продолжала жить. И это было страшно. Не для нее, для других. Отец Оли на машине врезался в поезд через два года, мать высохла телом и душой и умерла тихо, как праведница, еще раньше. Осталась бабушка. Она умела вязать шарфы, шапочки с бомбоном и варежки. Этим и пенсией жила, приплачивая сестричкам из больницы, что следили за Олечкой, подмывали как следует, чтобы пролежней всяких не возникало.

Олечку показывали студентам, показывали всю как есть, прибавляя, что один бывший студент-отличник, увидев девочку, уехал за границу «от такой медицины». А где было взять другую? Где-то она, конечно, существовала, в особых зданиях и на особом режиме, но девочек с темных аллей туда не клали. Ее и из этой больницы норовили перевести туда, где паралитики и прочий отверженный люд.

Тут время рассказать о тетке девочки Марине. Она была врач-лор. Заведовала небольшой клиникой на отшибе Москвы. Крошечный, для бедных, стационар. Когда-то в нем после инсульта долго лежала сестра местного райкомыча. Больничка тогда укрепилась, да так и держалась, как говорила Марина, «на пердячем паре». После трагической смерти брата Марина исхитрилась взять к себе племянницу, абсолютно непрофильную больную. Где-то поплакалась, где-то надавила на больное, где-то подмаслила денежкой.

8

Бабушка продала свое колечко с бриллиантом на первый случай. На другой возможный случай она сохранила ниточку настоящего жемчуга. На третий бабушке виделся крах нынешней власти и возвращение порядочных людей девяностого года, которые где-то же, черт возьми, должны были остаться.

Никто не знает, что думает человек, когда его как бы и нет. Олечка лежала за занавесочкой, вытянув ручки такие белые, что синие жилки на них казались нарисованными.

– Никакой надежды, – говорили бабушке, когда та приходила и сидела долго-долго, рассказывая новости их дома и про кошку, которую взяла котенком (все же кто-то рядом дышит), а она выросла в такую красавицу и так рвется на улицу («понимаешь же, природу не укротишь. Хотя теперь, говорят, можно чего-то им перерезать. А мне жалко. Но, наверное, решусь, иначе убежит»).

Когда все было рассказано, бабушка пела Оле песни, которые любила, в основном из фильмов. И однажды на песне про сирень, которую она пела даже с некоторой синкопой («си-ирень – цве-етет, не пла-ачь – при-дет»), Оля сделала глубокий вдох, открыла глаза и как-то очень внимательно посмотрела на бабушку.

– Ой! – закричала перепуганная старушка. – Доктора, доктора!

Их сбежалось слишком много, так, наверное, толпились евреи на исцелении Лазаря. И в этот момент Оля снова закрыла глаза, как будто поняв, что возвращаться смысла нету.

Марина склонилась к Оле и заметила мелкое дрожание ресниц закрытых глаз, то бишь явное притворство человека в разуме.

– Оля! – тихо сказала тетка. – Это я, Марина. Здесь и бабушка. Открой глазки, детка!

И девочка вернулась.

Но она явно не была уверена в стоящих возле нее женщинах. У старушки с абсолютно белыми волосами тряслись руки. У женщины так выпирали кости лица, что еще чуть-чуть – и оно уже череп.

На другой день она тихо спросила:

– Я много пропустила в школе? Я успею догнать до конца года?

Видимо, она устала, потому что снова закрыла глаза, но это был уже сон усталости, а не то пограничье, за которым давно стоит хозяйка-смерть. И честно говоря, тетка-врач предпочла бы второе. В ее практике не было возвращений, да и самих ком, если не считать комой клиническую смерть, не было. Она не знала, как говорить с людьми, пришедшими оттуда через столько лет. Поэтому кинулась звонить тем, кто знал.

И, надо сказать, знающие примчались – случай ведь редкий. Даже в медицинском журнале об Оле писали, правда, как о случае безнадежном. А тут на тебе. Девушка, которой исполнилось недавно двадцать один, помнила, что она училась в десятом классе, она уже беспокоилась об экзаменах, еще не зная, что сирота и что вот-вот кончится ее полуплатное пребывание в больнице – роскошь для нашего нищего времени.

Главврачу тете Марине уже тыкали в глаза – мол, пользуется положением. Пусть бабка забирает ее домой. Она уже обучена кормить через трубочку и все такое… Врач же обхватила голову руками, она зло думала, что ей, отоларингологу, не суметь сделать из этого случая диссертацию. Да и из коллег знакомых некому предложить. Такая роскошная «полуживая» тема на кровати.

Но никто не знает, как вложить в едва оживший мозг почти пять лет жизни, чтобы он в одночасье не рухнул от узнанного. Бедная девочка! Сколько раз тетка из добрых чувств думала об эвтаназии. Никто бы не узнал и узнавать бы не стал. А теперь перед ней не ужас смерти, а ужас проснувшейся жизни, против которого смерть могла бы оказаться благословенным утешением.

Была создана группа из невропатолога, психолога, терапевта и, естественно, ее самой – начальника. Все приехавшие по двое заходили в палату слушать вполне ровное дыхание спящего человека и наблюдать живое шевеление рук, лежащих поверх одеяла.

9

Она быстро шла на поправку. Сшитое едва-едва, чтоб успеть спасти, залатанное тело за годы полусмерти привыкло к самому себе и не болело, как ни щупали и ни давили на кривые швы доктора. Даже когда ее поставили на ноги и она сделала три прихрамывающих шага, она как бы и не удивилась хромоте, хотя уже многому удивлялась. Например, собственным седым вискам, когда посмотрела в маленькое зеркальце.

– Это все авария! – сказала она однажды.

Никто не знал, что, придя в себя и уже научившись сидеть в кровати, облокачиваясь на подушки, она перебирала в уме тяжелые болезни, про которые знала или же слышала о них. Чума, холера – болезни эпохальные, кармические, с большой буквы, о них пишут книги, они остаются в истории. С ней этого быть не могло. С ней случилась авария – вот чума нашего времени. Ее слушали, пытаясь понять степень искажения памяти и представлений о жизни. Почему-то она не спрашивала о родителях, а однажды тихо сказала: «Я понимаю. Их не спасли?» В общем это был хороший выход. И девушка сама его предложила. Родители погибли в той аварии, а вот ее, слава богу, выходили. Странно, но она не плакала.

– Лучше бы заплакала, – говорили врачи.

Сухие глаза – ненормальность в таком случае. И тут же всхлопывали руками. В каком таком? Каком? В ней своим особым способом прошли пять лет реальной жизни. Может, там все слезы уже были пролиты? Невидимые миру слезы.

Она еще долго лежала в больнице. У Оли не было женских половых органов. Почка работала одна, другую, изуродованную, вынули сразу. Мочеточник был сшит из ее же сосудов. Шрам в пахе укоротил ногу, на которую ей теперь припадать всю жизнь.

Неловко получилось с зеркалом в ванной. Что висело на двери. До сих пор девушка обходилась маленьким, а тут усмотрела уже знакомые виски и все остальное. Незнакомое. Она увидела себя всю.

Узкое зеркало на двери ванной комнаты отразило девушку, которую она не знала. Она ведь помнила свое тело – тоненькое и плавное. Ей нравился изящный изгиб, что шел от талии к бедрам. Нравилась ямочка пупка, такая слабая и нежная. Сейчас она оказалась где-то сбоку, слева, как будто ее тело рванули и растянули поперек живота.

Оля запахнула халатик и вернулась в палату. Там уже была Марина, которая следила за ней и теперь была счастлива, что племянница вышла спокойной.

– Ну, меня и покорежило, – сказала Оля. – Представляю, какой я у вас оказалась.

– Забудь, – сказала Марина. – Все слава богу. Скоро будем тебя выписывать.

– Уже лето, – ответила Оля. – Меня ведь перевели в одиннадцатый класс?

– Да, да, – пробормотала тетка, – все в порядке.

Выйдя от племянницы, она стала рыдать, прижавшись к стене. Она не знала, как объяснить девочке исчезнувшее время. Был в начале девяностых телесериал «Санта-Барбара», там почти все герои впадали на годы в «спячку», но выходили из нее как новенькие. Теперь она понимает, какая это брехня, хотя и раньше чувствовала, что это неправда. Вернее, если и правда, то не нашей жизни.

На что будут жить бабушка и внучка? На пенсии и пособие по инвалидности, которое она уже оформила Оле? Но это на год. Потом опять будет консилиум и выяснится, что у больной есть руки и ноги, что она грамотная, а значит, должна работать. Кем? Где? Значит, пока эта дурочка мечтает о выпускном классе, пока она в больнице, надо что-то придумать. «Что?» – спрашивала она у серой потрескавшейся стены, ища ответ в рисунке разрухи (в больнице ремонта не было почти тридцать лет, последний был в восемьдесят седьмом, к шестидесятилетию революции; его так и называли – революционный ремонт: весь блестящий сверху и абсолютно никакой изнутри). И стена как бы тщилась помочь врачу всем прискорбием своего вида.

«Смотри, – говорила стена, – я же держусь. Во мне все внутри сгнило, даже тараканы ушли на первый этаж, ближе к земле. Осталось только паучье племя. Дуры мухи залетают через вентиляцию. У пауков ведь знаешь какая сеть, как в вашей песне – от края до края».

– Что вы на ней разглядываете? – спросила медсестра отделения. – Конечно, сыпется. Ничто не вечно под луной.