Девять

Я выбираю случайную точку.

Как в игре про ослика, которому надо прилепить хвост, я встаю перед картой метро, закрываю глаза и кручусь, а потом тыкаю пальцем в станцию с приятным названием «Шато Руж» — «красный замок».

Выйдя на ней, мы опять оказываемся в совершенно другом Париже, и не видно никакого замка — ни красного, ни какого-либо другого.

Улицы тут узкие, как в Латинском квартале, но более пыльные. В магазинах играет металлическая музыка с грохотом ударных установок, отовсюду атакуют запахи, мой нос даже не понимает, с чего начать: с карри из забегаловок, острого запаха крови от мясных туш, которые катят по улице, сладкого экзотического аромата благовоний, выхлопных газов или вездесущего кофе, хотя крупных кафе, которые занимали бы целый угол, тут не так много, зато полно крошечных бистро — выставленных на улицу столиков. И они тоже забиты посетителями, которые курят и пьют кофе. В магазинах суетятся женщины, на некоторых из них черные вуали, скрывающие все лицо, — только глаза видны через прорези, другие в ярких платьях, у многих на спине слинги со спящими младенцами. Мы тут единственные туристы, и все смотрят на нас — без угрозы, просто с любопытством, как будто мы заблудились. Хотя так и есть. Вот именно поэтому я бы никогда одна этого делать не стала.

Но Уиллему тут нравится. Так что я пытаюсь последовать его примеру и расслабиться и просто созерцаю ту часть города, где встречаются Средний Восток и Африка.

Мы минуем мечеть, потом массивную церковь с многочисленными шпилями и контрфорсами — кажется, что она оказалась в этом районе так же случайно, как и мы. Мы кружим и кружим, пока не оказываемся в каком-то парке: это четырехугольный газон с дорожками и площадками для гандбола, втиснутый между многоквартирными домами. Там полно девчонок в косынках, которые играют в нечто наподобие классиков, мальчишек, людей с собаками, шахматистов, кто-то просто курит, отдыхая после летнего дня.

— Есть версии, почему мы тут оказались? — спрашиваю я у Уиллема.

— Я так же заблудился, как и ты.

— Тогда мы в жопе, — но мне смешно. Даже как-то нравится, что мы заблудились вместе.

Мы плюхаемся под деревья в тихом уголке парка, возле стены, на которой нарисованы играющие в облаках дети. Я снимаю сандалии. На ногах полоски загара и пыли, налипшей на вспотевшие ноги.

— Кажется, у меня ноги отваливаются.

Уиллем скидывает сланцы. Мой взгляд падает на зигзагообразный шрам, взбирающийся по левой ноге.

— У меня тоже.

Мы ложимся на спину и смотрим на небо: облака отбрасывают тень, их набежало действительно много, ветер стал холоднее и принес собой электрический запах дождя. Может, Жак был все же прав.

— Который час? — интересуется Уиллем.

Я закрываю глаза и протягиваю ему руку.

— Только мне не говори. Не желаю знать.

Он берет мою руку и смотрит на часы. Но не отпускает, а крутит запястье, рассматривая, словно это какая-то редкость, будто он раньше не видел запястий.

— Красивые часы, — наконец говорит он.

— Спасибо, — из вежливости отвечаю я.

— Тебе не нравятся?

— Нет. Дело не в этом. Ну, это подарок от родителей, чересчур роскошный, они мне и так эту поездку купили, а часы очень дорогие, — я смолкаю. Это же Уиллем, и что-то вынуждает меня сказать ему правду. — Но в общем да, на самом деле мне они не нравятся.

— Почему?

— Не знаю. Они тяжелые. Рука потеет. Еще они громко тикают, словно стараются напомнить мне о том, что время уходит. Получается, из-за них я никогда не могу о нем забыть.

— А почему же тогда носишь?

Вопрос такой простой. Почему я ношу часы, которые меня бесят? Даже тут, за тысячи километров от дома, где никто не видит — почему? Потому что родители купили их из лучших побуждений. И потому что я не должна их разочаровывать.

Я снова чувствую мягкое прикосновение пальцев Уиллема к своему запястью. Застежка открывается, и часы соскакивают, оставляя на руке светлый след. Я чувствую, как свежий ветер щекочет родимое пятно.

Уиллем рассматривает часы, выгравированную на них надпись.

— И куда именно ты едешь?

— Ой. Ну, в Европу. Потом в колледж. Медицинский.

— Медицинский? — я слышу, что он удивлен.

Я киваю. Это было запланировано с самого восьмого класса, когда я спасла какого-то парнишку, который сидел за соседним столиком в ресторане и поперхнулся ягнятиной. Папе позвонили, и он вышел, и вдруг я вижу, что мальчишка посинел. Я встала и спокойно обхватила его руками в районе диафрагмы и принялась надавливать, пока у него изо рта не вылетел кусок мяса. Мама была под огромным впечатлением. Начала говорить о том, что я должна стать врачом, как папа. Через какое-то время я и сама стала так думать.

— Значит, ты сможешь обо мне позаботиться?

В голосе звучит уже привычная дразнящая нотка, я понимаю, что он шутит, но меня накрывает волна. Кто заботится о нем сейчас? Я смотрю на Уиллема, с которым все кажется таким простым, но я помню испытанное ранее ощущение, даже уверенность, что он одинок.

— А кто о тебе заботится сейчас?

Поначалу я даже не совсем уверена, действительно ли я сказала это вслух, а если да, то услышал ли он, потому что очень долгое время нет ответа. Но потом Уиллем наконец говорит.

— Я сам о себе забочусь.

— А когда не можешь? Когда болеешь?

— Я не болею.

— Все болеют. Когда ты куда-нибудь едешь, и вдруг заболеваешь гриппом или чем еще?

— Заболеваю. Потом выздоравливаю, — говорит он, отмахиваясь от вопроса.

Я приподнимаюсь на локте. У меня в груди словно разверзлась непонятная бездна чувств, становится трудно дышать, и слова дрожат, как листья, сорванные с дерева ветром.

— Мне вспоминается эта легенда о двойном счастье. Тот парень путешествовал один и заболел, но о нем позаботились. С тобой так же бывает, когда ты болеешь? Или ты лежишь один в каком-нибудь ужасном отеле? — Я пытаюсь вообразить себе Уиллема в горной деревеньке, а получается лишь в мрачном номере гостиницы. Я вспоминаю, как сама чувствую себя, когда заболеваю, — на меня нападает такая глубокая тоска и одиночество, хотя за мной ухаживает мама. А за ним? Кто-нибудь варит ему бульон? Рассказывает о зеленых деревьях, стоящих близко к небу под весенним дождем?

Уиллем не отвечает. Издалека слышится удар мяча о стену, кокетливый женский смех. Я вспоминаю Селин. Девчонок в поезде. Моделей в кафе. Клочок бумаги у него в кармане. Наверное, многие охотно поиграли бы с ним в медсестру. У меня в животе зарождается какое-то странное ощущение. Я повернула не туда, как когда едешь на лыжах и случайно выруливаешь на участок, где полно камней.

— Прости, — говорю я. — Наверное, во мне просто врач проснулся. Или еврейская мамочка.

Уиллем странно на меня смотрит. Я все забываю, что я в Европе, где евреев, наверное, нет, так что и шутка эта не имеет смысла.

— Я еврейка, и, вероятно, когда стану старше, непременно буду чрезмерно волноваться из-за здоровья окружающих, — поспешно объясняю я. — Таких женщин называют «еврейскими мамочками».

Уиллем снова ложится на спину и подносит к лицу мои часы.

— Странно, что тебе вспомнилась эта легенда о двойном счастье. Мне иногда действительно бывает плохо, и я блюю в общественных туалетах. Ничего красивого тут нет.

Я морщусь.

— Но был один случай, когда я ехал из Морокко в Алжир на автобусе и подхватил ужасную дизентерию. Все было так плохо, что мне пришлось выйти бог знает где, в каком-то городке на краю Сахары, его названия даже ни в одной книге нет. У меня началось обезвоживание, кажется, даже глюки. Я искал, где остановиться, и увидел отель с рестораном под названием «Саба». А я так звал своего дедушку. Я воспринял это как знак, мне показалось, что это означает: «Тебе туда». В ресторане никого не было. Я пошел прямиком в туалет и снова проблевался. Когда я вышел, увидел мужчину с короткой седой бородкой в длинной джеллабе. Я попросил чая с имбирем — мне его всегда мама давала от расстройства желудка. Покачав головой, он сказал, что раз я нахожусь в пустыне, то и лечиться должен местными средствами. Он удалился на кухню и принес оттуда запеченный лимон, разрезанный на две половины. Посыпав его солью, он велел мне выдавить сок себе в рот. Я думал, что мне опять станет плохо, но через двадцать минут живот прошел. После чего хозяин напоил меня каким-то ужасным отваром, по вкусу похожим на кору, и отправил в комнату наверх, где я проспал часов восемнадцать. Каждый день, когда я спускался, он спрашивал, как я себя чувствую, и, исходя из моих симптомов, готовил мне еду. А потом мы говорили точно так же, как в детстве я разговаривал с дедушкой. Я прожил там неделю, в этом городке, хотя даже не уверен, что он есть на карте. Так что во многом это похоже на твою легенду.

— Только вот у него дочери не было, — говорю я. — Иначе ты сейчас уже был бы женат.

Мы оба лежим на боку лицом друг к другу, так близко, что я ощущаю его тепло, так близко, что мы как будто дышим одним воздухом.

— Побудь его дочерью. Расскажи еще раз то стихотворение, — просит он.

— Зеленые деревья стоят под весенним дождем так близко к небу, а небо над ними так мрачно. Красные цветы покрывают землю от края до края так, как будто вся земля окрашивается в красный цвет после поцелуя.

Это последнее слово, «поцелуй», повисает в воздухе.

— Когда я в следующий раз заболею, сможешь мне его снова рассказать. И стать для меня той девушкой из деревни.

— Хорошо. Я стану ею и буду за тобой ухаживать.

Уиллем улыбается, словно очередной шутке, очередному витку флирта, и я улыбаюсь в ответ, хотя для меня это не шутка.

— А я взамен избавлю тебя от груза времени, — он надевает мои часы на свое тонкое запястье, на котором они уже не так похожи на тюремные кандалы. — Теперь времени не существует. Оно, как это там Жак сказал?.. Жидкое.