В первые месяцы после случившегося в каморке за кулисами вгиковской сцены я была… Нет, не счастлива, это слово тут не применимо. Как не применимы слова «роман», «интрижка», «связь» к тому, что было у нас с Болдиным. Честно сказать, это и к любви имело какое-то опосредованное отношение. Мы всегда, даже в постели, оставались с ним Мастером и Актрисой. Прикасаясь ко мне, он словно продолжал создавать меня, творить, высекать изящный образ из неподатливого куска мрамора. Так что нет, я была не счастлива, просто полна до краев самыми разнообразными чувствами. Я кипела, пылала, бурлила, я репетировала до изнеможения, до хрипоты и темных мушек перед глазами. Я ненавидела его.

Когда во время репетиции он снова и снова перед всеми выгонял меня на сцену и вдруг хлестко припечатывал каким-нибудь моим же собственным, поведанным ему в минуты откровенности, признанием: «Это тебе не извращенные вирши в школьных тетрадках кропать, тут гореть надо! Умирать каждую секунду и восставать из пепла!» – меня всю скручивало, выворачивало наизнанку от кипящей внутри, темной, бушующей ненависти. Я выходила на авансцену и через боль, через засевший в горле комок начинала произносить слова своей роли, чувствуя, как слезы струятся по щекам и солью остаются на губах. И когда в конце моего монолога Болдин, покряхтев, выдавал свое знаменитое: «Неплохо», на меня внезапно накатывало такое ощущение счастья, что подкашивались колени. Меня накрывало катарсисом, голова кружилась, в груди болело от бьющего через край восторга. И это с лихвой искупало все муки и унижения, через которые меня заставлял пройти Болдин.

Удивительно, но мне до поры до времени даже в голову не приходило, какие больные нас связывают отношения. Всю вторую половину третьего и четвертый курс я находилась словно в угаре. Я почти не общалась с однокурсниками, очень редко виделась со школьными подругами, Кирой и Танькой. Даже Стас стал как-то реже появляться на горизонте. В моей жизни как будто бы остался один Болдин.

Отучившись четыре курса, мы прошли уже все положенные дисциплины, и тут Болдин затеял с нами студенческий театр. Так и вышло, что мы задержались во ВГИКе на пятый год, который весь должен был быть посвящен нашему дипломному спектаклю. Болдин объявил, что поставит с нами «Грозу» – в совершенно новой трактовке, так, как Островского еще не ставил никто. И в конце года представит наш студенческий спектакль на сцене Вахтанговского театра.

Мне, разумеется, была уготована роль Катерины. Теперь, не без участия Болдина, казалось, что все это было предрешено еще пять лет назад, тогда, на вступительных экзаменах. Что монолог из «Грозы» был выбран мной не случайно, что именно тогда где-то зародилась она, моя Катерина – выдумщица и фантазерка, не понимающая, не желающая замечать реального мира и окружающих ее людей. Беспечная и по-детски жестокая в этом своем фантазийном равнодушии к близким и в то же время пронзительно искренняя.

Игорь Иванович подошел к этому проекту с уже отлично известной нам дотошностью. Репетиции должны были продолжаться с сентября по май, и все мы, задействованные в постановке, обязаны были полностью посвятить себя нашим героям.

Где-то в октябре или ноябре, когда репетиции уже шли вовсю, мне в очередной раз позвонили с киностудии и предложили роль в фильме. Стояли уже девяностые, кино медленно загибалось, и с экранов лезла в основном невероятная, неприкрытая пошлость. Какие-то низкопробные, на коленке сварганенные истории любви, поразительные в своем идиотизме комедии, тупые низкобюджетные «стрелялки» – уцененный Голливуд. Меня же внезапно позвали на столь редкий в те годы серьезный проект – экранизацию рассказов Бунина.

– Режиссер – Горчаков, – сказала мне в трубку звонившая мне с «Мосфильма» ассистент по актерам.

И в памяти у меня немедленно всплыл спектакль, который мы ставили после четвертого курса. Я вспомнила, как по завершении действа спустилась в зал, со знакомым трепетом пытаясь отыскать взглядом среди зрителей Болдина. К тому моменту я давно уже по выражению его лица могла понять, что он думает о моей игре. Удостоилась ли она его сухого «неплохо» или получила неприязненное «халтура!». Но в этот раз, отыскав Игоря взглядом, я обнаружила, что не могу разобрать его эмоций. Он смотрел на меня как-то странно, и мне – неслыханное дело! – почудился даже какой-то испуг в его глазах. Будто бы он увидел во мне что-то такое, чего не замечал раньше.

Я тогда поспешила к нему, но меня перехватил высокий сутуловатый мужчина в поблескивавших под электрическими лампами очках.

– Влада Мельникова? – спросил он, я кивнула. – Я запомнил вашу фамилию, – улыбнулся он. – Должен сказать, Влада, ваша игра меня очень впечатлила. У вас большое будущее.

Краем глаза я заметила, как ревностно наблюдал за всей этой сценой Болдин. И только в эту секунду до меня дошло, что заговоривший со мной человек был не каким-то там случайно забредшим на студенческий спектакль зевакой. Я внезапно узнала его – это был обласканный советской властью кинорежиссер Горчаков.

Так, значит, он заметил меня еще тогда и вот теперь приглашал на пробы. А Болдин, видевший всю сцену, вероятно, еще в тот вечер заподозрил, что Горчаков захочет привлечь меня к какому-то своему проекту, потому и следил за всем происходящим таким хищно-собственническим взглядом.

Сняться в фильме у самого Горчакова было для меня, начинающей актрисы, конечно, очень заманчиво. Ясно было, что после такого имя мое станет известным и от дальнейших предложений отбоя не будет. Но у меня же впереди была Катерина, я жила и грезила ею. И потому, даже не задумавшись особо, привычно пробормотала в телефонную трубку.

– Извините, я сейчас занята.

Стас – в те дни мы с ним стали видеться реже, но тогда он зачем-то зашел ко мне домой – хмурился, слушая этот мой телефонный разговор. И когда я бросила трубку на рычаг, спросил:

– Куда тебя приглашали?

– К Горчакову, в «Чистый понедельник», – отмахнулась я.

– И ты отказалась, – покивал он.

– Конечно, отказалась. У меня же «Гроза»…

Мы со Стасом вернулись на кухню, где пили чай. Но он не сел к столу. Почему-то продолжил ходить по шестиметровой комнатушке, ссутулившись и машинально переставляя мамины баночки со специями. Потом обернулся ко мне, сложил руки на груди и вдруг сказал:

– Влада, ты вообще обращала внимание на то, что он с тобой сделал?

– Кто? – искренне не поняла я.

– Болдин, – бросил Стас.

– Ну… Если отбросить скромность, сделал из меня настоящую актрису? – пошутила я. – Как всегда и намеревался.

Стас помолчал, будто подбирая слова, а потом, видимо решив наплевать на деликатность, взмахнул руками и вдруг огорошил меня:

– Он же полностью тебя подчинил, уничтожил твою волю. Посмотри, ты уже и шагу не можешь ступить без его одобрения и восхищения.

– Что? – фыркнула я. – Ты что такое несешь, Стасик? Да мы с ним не сходимся ни в одном соображении. Я, конечно, знаю, что на курсе все мне завидуют из-за того, что Болдин отдает мне главные роли, но уж от тебя никак не ожидала.

Я сердито толкнула чашку, и чай, выплеснувшись через край, разлился по столу.

– Я, Влада, тебе не завидую, – нехорошо усмехнувшись, отозвался Стас. – Я пытаюсь тебя спасти, пока не поздно.

– Сколько пафоса, – фыркнула я. – Стасик, не впадай в драму.

– Ты посмотри на себя, – он вдруг подался ко мне и встряхнул за плечи. – Болдин – гениальный педагог, спорить не буду. Он сразу тебя разглядел, он помог тебе раскрыться, научил… Но ты давно уже его переросла, ты стала настоящей состоявшейся актрисой. И Горчаков это заметил тогда, на весеннем спектакле. А Болдин все понял, и ему это очень не понравилось. Он должен был отпустить тебя в свободный полет. А ему нравится держать тебя в ученицах, подмастерьях. Ты пойми, он же просто боится, смертельно боится, что ты осознаешь это, что почувствуешь себя свободной. И уйдешь. Потому и не дает тебе поднять головы, потому и держит тебя в этом своем мороке. У тебя же ничего не осталось – ни друзей, ни самостоятельных решений – кругом один Болдин. Да и потом… ты меня прости, конечно, но он, ко всему прочему, просто по-мужски боится, что ты уйдешь к кому-то молодому и красивому. Влада, я не стану отрицать, он гений – но он же старик! А тебе только двадцать два.

Слова Стаса подействовали на меня, как холодный душ. Нет, я, конечно, попыталась что-то ему возразить, буркнула в ответ что-то неприветливое, но дело свое он сделал. Я будто очнулась от того угара, в котором находилась последние полтора года.

До сих пор я словно бы смотрела на все происходящее в моей жизни не то что бы через розовые очки. Нет, словно сквозь странное наркотическое марево. Все мои взаимоотношения с Болдиным были как будто подернуты этаким слегка сюрреалистическим флером принадлежности к высокому искусству, мастерству, служению гению. А разговор со Стасом словно вытащил меня из этого пьянящего, путающего сознание тумана. Я очнулась, огляделась по сторонам и…

Нет, я не то чтобы разом изменила свою жизнь. Я просто вдруг взглянула на нее под другим углом. И увидела то, чего не замечала раньше. Мне вдруг очень отчетливо стало ясно, как исподволь Болдин прогибал мою волю. Как я, уверенная, что гордо шествую своим путем, вольно или невольно следовала тому, что внушал мне он. Играла так, как требовал он, и те роли, которые выбирал для меня он. Отрывалась от любых дел, когда он звонил и звал меня смотаться на его «Ниве» на очередную чужую дачу. Чутко улавливала его настроение и, воображая, будто сопротивляюсь его давлению, на самом деле выдавала именно те реакции, которых он от меня добивался.

И этой его властью дело не ограничивалось. Мне вдруг с болезненной очевидностью открылось, каким самолюбованием было проникнуто все его существование. Как он поднимался на кафедру во время занятий и гремел оттуда, явно красуясь, наслаждаясь завороженным молчанием, повисавшим над рядами. Я словно впервые услышала истории, которые он рассказывал о себе – о том, как одна знаменитая писательница, прижизненный классик, была влюблена в него, юного театрального режиссера, без памяти, безумствовала, ходила на все его постановки, ревновала. Прямо видно было, как эта древняя история до сих пор льстит его самолюбию.