– Но ведь у меня теперь только четвертая часть! Мы же договорились, Брентон. Я не могу пользоваться доходом, ничего не вкладывая в дело. А ты тратишься на ремонт судна и закупку товаров, ничего не оставляя для себя.

– Я рассматриваю это как инвестицию, которая даст доход. А себе я беру жалованье – двадцать фунтов в месяц. Существует очень простое решение всех наших споров: мы должны пожениться, и тогда все уладится само собой.

Дели сидела, не отрывая глаз от скатерти. Свой тонкий шарф она размотала, и теперь он падал ей на плечи мягкими складками, из которых, точно стебель экзотического цветка, поднималась ее нежная тонкая шея.

– Не надо сейчас об этом, – сказала она чуть слышно.

– Ну, хорошо, – он поднял свой стакан, наполненный рислингом. – За самые красивые глаза в штате Виктория.

Она улыбнулась, затем, не считая, отделила от пачки банкнот половину и вернула ему. – Это на ремонт и прочие расходы. Я тоже рассматриваю это как инвестицию.

Он помрачнел, но деньги взял и положил их в бумажник.

– Ты – самый упрямый и самый безголовый бесенок, какого я когда-либо встречал. Пообещай, что дашь мне знать, когда у тебя будут трудности с деньгами.

– Трудности у нас с Имоджин постоянно, но мы выкручиваемся.

– И живете в нетопленной мансарде на хлебе и воде, как все художники?

– Но все-таки живем!

– Ты могла бы и умереть…

Когда они докончили вторую бутылку, Дели почувствовала себя опьяневшей. На душе у нее было легко и весело. Когда они поднялись из-за стола, ей пришлось опереться на его руку, чтобы не задеть за столики. Ей казалось, что она плывет по ступеням лестницы, почти не касаясь их ногами.

Когда они вышли, прохладный воздух заполнил ее легкие, и ею овладело безудержное веселье, она закружилась в безумном танце. Причиной тому было не только выпитое вино, но и все остальное: нарядные фасады магазинов, шум уличного движения, яркие электрические огни; ей был двадцать один год, и она шла с любимым человеком по улицам большого города. «Я пьяна, пьяна…» – ликующе повторяла она про себя, глядя вверх на качающиеся звезды. Она была пьяна от вина, от счастья, от молодости, от надежд и любви.

Она переживала еще неизведанные ощущения, фиксируя их будто на чувствительном фотоэлементе, находящимся в ее сознании; все события ее жизни запечатлевались неизгладимо, чтобы жить в памяти, спустя долгие-долгие годы.

Самые ранние ее воспоминания: она выковыривает из стены ярко-зеленый бархатный мох, который растет между темно-красных кирпичей стены, возвышающейся над ее головой; запах глины, текстура мха, контраст между бордовым и изумрудным цветами – все это так живо в ее памяти, будто она увидела это вчера. Ее захлестывали жизненные впечатления, она вбирала их все, она стремилась познать жизнь во всех ее проявлениях, исследовать реку жизни со всеми ее заводями и водоворотами.

– Мне кажется, ты была бы рада, если бы тебе ампутировали ногу, – сказала ей как-то раз Имоджин. – Тебе было бы интересно, как чувствует себя человек с ампутированной ногой, и ничего кроме.

– С каких лет ты помнишь себя? – спросил ее Брентон, когда ему, наконец, удалось утихомирить ее и усадить на извозчика.

– Не знаю, Наверное, лет с пяти. Помню, как мама сидела на краю кровати и плакала из-за чего-то, что сказал или сделал мой отец; и как мне хотелось быстрее вырасти, чтобы отплатить ему за обиду. Еще более ранние воспоминания связаны с цветом, красным и зеленым. Мне не было еще и трех лет, когда меня привезли в дом, к дедушке, где была кирпичная садовая ограда. Знаешь, мне кажется, что способность чувствовать цвет у меня врожденная. Когда мне было пять лет, я окунула белоснежную курочку леггорн в тазик с розовой краской. Ее перья приобрели нежный розовый цвет, но склеились от красителя, она лишилась устойчивости и вскоре погибла. Помню, я боялась наказания и плакала, но отец сказал, что этот мой поступок свидетельствует о пытливом уме. А однажды, когда мать оставила нас с Джоном на попечение тети, мы отыскали жестянку с краской и выкрасили парадную дверь суриком, предназначенным для окраски крыши. Половина сурика была у меня в волосах…

Ее голос журчал тихо, точно ручеек, она готова была говорить без умолку, но Брентон закрывал ей рот поцелуями… Когда они приехали на квартиру, лампа была зажжена, и в комнате ярко пылал камин.

Брентон придвинул диван ближе к огню, сел и положил Дели к себе на колени.

– Я говорила… – сонно произнесла она, – я говорила, что никогда не захочу видеть тебя снова.

– Да. И ты говорила, что не будешь совладелицей «Филадельфии». Но все-таки ты осталась ею. И ты хочешь видеть меня.

– Да.

– И хочешь, чтобы я любил тебя.

– Нет.

– Да! – Он начал медленно, с величайшей серьезностью раздевать ее.

– Зачем нам лампа? – сказала она, застеснявшись.

– Я хочу видеть тебя всю. Вот здесь симпатичная родинка, а здесь голубые реки с рукавами, которые я должен развязать. Там ниже – темный лес, а за ним – море… – говорил он, целуя поочередно те части тела, которые он обнажал.

– Ах, мой милый капитан Стёрт! – Дели счастливо смеялась.

Она знала, что это не первое исследовательское путешествие, которое он предпринимал. Кто может сказать, сколько интересных объектов встретилось у него на пути? Однако теперь ее это не ранило, даже мысль о Несте не причиняла боли. Она уже была не та, что год назад. Время текло вперед, плавно и незаметно, унося ее с собой, меняя ее взгляды.

Оглядываясь на свою жизнь до этого момента, она чувствовала, что уже много раз умирала и возрождалась к жизни, и только нить воспоминаний соединяла ее разные ипостаси.


Прошло два часа. Они подумали, что Имоджин может скоро вернуться и нехотя поднялись. Уже одевшись и поправив кровать, они стояли рядом, тесно прижавшись друг к другу в невинном объятии, согреваемые воспоминаниями об утоленной страсти. Потом Брентон, памятуя о том, что ей надо поправляться, поджарил на углях тосты, намазал их маслом, и они принялись есть, откусывая от одного ломтя и обмениваясь масляными поцелуями.

Камера хранения, где Брентон оставил свои вещи, закрывалась в одиннадцать часов, но он все медлил, без конца повторяя одно и то же:

– Мы с тобой должны пожениться!

Она вздыхала и кусала губы.

– Но ты же знаешь, что это невозможно.

– Почему невозможно?

Когда он пришел к мысли о женитьбе, ее неуступчивость порождала в нем нетерпение.

– Потому… потому что я хочу стать художником… и потом – у нас разные взгляды на семейную жизнь. Я не хочу делить тебя с разными «нестами».

– Я же говорил, что она для меня ничего не значила, это был скорее спортивный интерес. Вот уж не думал, что ты будешь ревновать к такой, как она. Ты меня просто удивила. С твоим умом…

– Я ничего не могу с этим поделать, Брентон. В отношении тебя я – собственница.

– А я боюсь, что ты выскочишь здесь за какого-нибудь длинноволосого художника, и я тебя больше не увижу.

– Обещаю тебе не выходить замуж. Я хочу только работать. Но… еще я хочу постоянно быть рядом с тобой и путешествовать вверх и вниз по реке. И кроме того, жизнь здесь – не совсем такая, какую я себе представляла. Когда мы работаем в заднем дворике галереи, изолированные от всего мира почти религиозной преданностью Искусству, – ты только не смейся, пожалуйста, я никому еще этого не говорила, – я чувствую, что нахожусь на самой вершине бытия. Но я немного разочаровалась, когда… поняла, что Бернард Холл отнюдь не Бог и что большинство остальных не имеют того высокого состояния души, которое объединяет священнослужителей и их почитателей. Я и сама, если честно, этого в себе не чувствую… Но ты меня не слушаешь!

– Все это чушь! Ты – женщина, и я спрашиваю тебя в четвертый раз: согласна ты стать моей женой?

– Это не получится, – не сдавалась Дели. Ей безумно хотелось сказать «Да!», но некий глубинный инстинкт подсказал ей, что это было бы ошибкой. Она должна заниматься живописью, сохраняя верность самой себе.

Он уехал в мрачном настроении, а на следующий день она проводила его на станцию. Они простились холодно, как чужие. Чтобы замаскировать уязвленную гордость, Брентон принял грубый и насмешливый тон. В свои двадцать девять лет он еще не встречал женщины, которая могла бы противостоять ему в осуществлении принятого им решения.

Лишь только поезд отошел от платформы, ее охватило чувство одиночества и заброшенности. Всю ночь она не сомкнула глаз, а наутро готова была бежать на почту и отбить телеграмму: «Я согласна». Но все же внутренний инстинкт превозобладал над ней.

В классе натюрмортов ей поручили интересный этюд. Закончив его, она услышала:

– Гм… Не часто студенты балуют меня таким качеством работы.

В устах Бернарда Холла это было высшей похвалой. После этого у Дели зародилась честолюбивая мечта сделаться первой женщиной, добившейся стипендии на обучение за границей. Эту возможность получил два года тому назад Макс Мелдрам, а присуждалась стипендия раз в три года.

По сложившейся традиции эту премию выигрывали чаще всего портретисты, меньше шансов было у пейзажистов, тогда как именно в пейзаже Дели чувствовала себя более уверенно. Но попробовать все же стоило. Она запретила себе думать о Брентоне и принялась за работу.

В Художественной галерее Мельбурна было множество копий полотен старых мастеров, которые присылали из-за границы стипендиаты, посещающие заморские музеи, – это было одним из условий предоставления стипендии.

Дели тщательно изучила все репродукции, но снова возвращалась к четырем австралийским пейзажам: «Летний вечер» и «Пруд в Коулрейне» Луиса Бувелота, «Восход луны» Дэвида Дэвиса и «В разгар знойного полудня» Стритона.

Она видела, что Бувелот был первым художником этой страны, ему покорился эвкалипт во всей своей неповторимости; на его картинах эвкалипты перестали быть бесцветной разновидностью дуба. Стритон, как уроженец Австралии, смог точно передать краски австралийского лета: желтая трава, пронзительно синие небеса, золото заката… Она могла часами смотреть на яркий импрессионистский пейзаж с закатным небом.