— Что с тобой происходит? Ты не ребенок. Мы все говорим по-английски. Почему ты даже не попытаешься понять нашу точку зрения?

— Потому что все это чушь и дерьмо!

— Алфея! — укоризненно проговорила мать.

— Он уже научил тебя грубости, — сказал мистер Каннингхэм.

Миссис Каннингхэм выразительно вздохнула.

— Дорогая, эта дискуссия всех нас очень расстраивает.

— И не имеет смысла, — подхватил мистер Каннингхэм. — Мы приняли решение. То, что я сказал утром, остается в силе. Ты не будешь общаться с Хораком. Если он проявит настойчивость и пожелает увидеть тебя, то найдутся другие методы воздействия, менее приятные. Ты несовершеннолетняя. Мы не хотим быть жестокими, но ты должна нас понять. Мы боремся за то, чтобы защитить наше будущее.

— Разве не понятно, что он явно не нашего плана человек? — спросила миссис Каннингхэм.

Как обычно, именно вкрадчивый голос матери послужил причиной взрыва Алфеи.

Весь день Алфея обдумывала слова, которые она должна будет сказать, если дело осложнится. Сейчас она отказывалась верить происходящему — ведь родители всегда ей уступали. Ее захлестнули эмоции, и она напрочь забыла все приготовленные фразы.

— Ах, как ужасно, что родители Джерри необразованные пролетарии! Я бы не возражала, если бы он происходил из благовоспитанной, респектабельной семьи, в которой отец не зарабатывает деньги, а женится на них!

Мистер Каннингхэм повернулся и ухватился за край камина.

— Ты не смеешь так говорить! — произнесла миссис Каннингхэм таким зловещим шепотом, какой Алфея никогда не слыхала. Именно так говорил старый Гроувер Т. Койн, когда пребывал в страшном гневе.

Алфея резко вскинула голову.

— Джерри и я поженимся, это решено.

— Этого не будет, — таким же зловещим шепотом сказала миссис Каннингхэм. — Мы слишком любим тебя, чтобы допустить это.

На лице Алфеи появилась насмешливая, едва ли не сардоническая улыбка.

— Я-то знаю, как горячо меня любит папа, а вот знаешь ли ты, мама? Когда мне было десять лет, в новогоднюю ночь он пришел в мою комнату, — говоря это, Алфея испытала прилив такого стыда, который обжег ее, и голос ее стал звонким, как у ребенка. — Когда мне было десять лет, он доказал мне, как сильно меня любит…

Мать ударила ее ладонью по лицу. В этой, казалось бы, мягкой руке была огромная сила. Ошеломленная Алфея отпрянула назад и упала в кресло.

— Ах ты маленькая потаскушка! Грязная шлюха, которая сожительствует со всяким отребьем! — прошипела миссис Каннингхэм.

У Алфеи начали стучать челюсти и задергался левый глаз.

— Ты знаешь… Ты должна была догадаться, что папа и я много лет занимаемся любовью. — Алфея с отвращением заметила, что в ее голосе прозвучали просительные нотки.

— Ты лгунья, ты лживая потаскушка!

— Но это случается только тогда, когда он очень пьян.

— Лгунья! — задохнулась от крика миссис Каннингхэм, схватила Алфею за руку и, подняв ее на ноги, стала так сильно трясти, что шпильки выпали из прически, и волосы рассыпались по плечам.

— Мама, ты должна была слышать, когда папа ночью приходил ко мне…

Миссис Каннингхэм снова залепила дочери пощечину.

— Я не желаю слушать ложь!

Мистер Каннингхэм прислонился лбом к мраморной каминной полке, его тело содрогалось от рыданий.

Миссис Каннингхэм потащила Алфею к двери. Открыв ее, она прошипела:

— Мы не хотим видеть твое бесстыжее лицо, пока ты не будешь готова извиниться. — Она вытолкнула дочь в зал и захлопнула за ней дверь.

Алфея прислонилась к косяку двери. Пластинка кончилась, и, пока не заиграла новая, ей было слышно, как безутешно рыдает отец и как успокаивает его мать.

Она прибежала в свою комнату и повалилась на кровать.

28

Алфея не могла справиться с рыданиями. «Я порочна, я порочна», — повторяла она в ритме концерта Моцарта для валторны. Она пыталась внушить себе, что была в этом деле жертвой, но затем снова вспоминала, как рыдал отец, и глаза ее наполнялись слезами.

Лишь где-то около полуночи она немного успокоилась. Раздевшись, она заползла под простыни с материнскими монограммами. У нее болели горло и грудь, а после чувствительных оплеух матери нервно подергивалась щека.

Раньше, хотя ее и раздражали робость и приземленность матери, Алфея все же любила ее. Сейчас с матерью произошла такая трансформация, какую невозможно было предположить, — как если бы любимый белый кролик вдруг превратился в хищного снежного барса. Она знает о наших отношениях с отцом, подумала Алфея. Конечно же, знает, но она готова направить эскадрилью бомбардировщиков Б-52 и стереть Беверли Хиллз с лица земли, чтобы защитить папу.

Алфея незаметно заснула.

Она проснулась от звука открываемой двери.

В коридоре было совершенно темно, так же как и в комнате, занавешенной плотными шторами.

— Папа? — тоненьким голосом спросила Алфея.

Ответа не последовало.

Дверь закрылась. Кто-то вошел в комнату?

— Папа? — снова прошептала она.

Молчание. Алфея затаила дыхание.

Спустя какое-то время (ей показалось, что прошло не менее часа) она набралась храбрости и потянулась к выключателю настольной лампы.

Огромная комната с книжными шкафами и эркером была пуста.


В следующий раз ее разбудил солнечный свет.

Млисс раздвигала шторы.

— Мисс Гертруда сказала, что вы плохо себя чувствуете, поэтому я принесла завтрак сюда.

Алфея увидела розовый поднос на подставке.

— Я чувствую себя хорошо, — соврала Алфея. Она чувствовала себя так, словно ее побили ракетками для пинг-понга.

Млисс подошла к кровати и внимательно посмотрела Алфее в лицо своими желтоватыми глазами.

— Непохоже, что вы чувствуете себя хорошо.

Нет ли у меня синяков на лице? И не опухли ли глаза?

Вслух Алфея сказала:

— Просто у меня была бессонница.

— Угу, — мотнула Млисс седой головой, на которой сидела элегантная соломенная шляпка.

Она была в летнем выходном платье, в котором посещала службы в Африканской методистской епископальной церкви на бульваре Адамса: ритуал посещения церкви вместе с другими чернокожими составлял неотъемлемую часть жизни Мелисс Табинсон. Она была единственной чернокожей прислугой в «Бельведере», и ее никто не приглашал к себе на выходные дни — не потому, что презирали цвет ее кожи, а потому, что негры не осмеливались посещать церкви, магазины, рестораны и кинотеатры в Беверли Хиллз. Закона, который запрещал бы это, не существовало, но атмосфера там рождала неприятное ощущение нежелательности твоего присутствия. Алфея, сама страдавшая от одиночества, заметила симптомы этой болезни у Млисс. Когда Алфея перестала нуждаться в няне, Млисс стала заниматься преимущественно шитьем. Ее сморщенные коричневые пальцы двигались по ткани с иглой, Алфея по обыкновению рисовала цветными мелками, и обе прислушивались к какой-нибудь музыке, передаваемой по радио.

Млисс взбила Алфее подушку, затем поставила перед ней поднос. В боковой корзине торчали «Лос-Анджелес таймс» и «Экзэминер».

Алфея осторожно села.

— Мать говорила что-нибудь еще обо мне?

Алфея заметила, как по скуластому лицу Млисс пробежала тень.

— О чем? — Млисс стала перебирать белье.

— Дорогая Млисс, здесь неуместна недоговоренность… Она говорила тебе, что наложен запрет на Джерри?

— Он не вашего круга человек.

Внезапно Алфея вспомнила, кто звонил по телефону родителям.

— Ты просто замечательный друг!

— Он нестоящий человек.

— Здесь даже слуги упаси Бог как изысканны! — Слезы снова подступили к ее глазам, она отвернула лицо и сделала глубокий вдох, чтобы овладеть собой.

Млисс приложила прохладную руку ко лбу и щекам Алфеи, затем вышла в ванную и вернулась с градусником.

Когда градусник оказался у нее во рту, Алфея откинулась назад. Красные круги плыли перед глазами, непонятная слабость сковала тело. Может быть, она и в самом деле заболевает?

— Сто один градус[6], — объявила Млисс, стряхнула градусник и стала снимать шляпку.

— Ты опоздаешь, — сказала Алфея.

— Проповедь будет и на следующей неделе. Поешьте немного. — Она пододвинула поднос к Алфее, сняла с тарелок фарфоровые крышки.

Алфея без всякого аппетита посмотрела на треугольные тосты с маслом, еще горячие вареные яйца. Она не завтракала и не обедала накануне, и ей неприятно было смотреть на еду сейчас.

Когда Млисс унесла поднос с едой, к которой Алфея так и не притронулась, она бессильно раскинулась на постели. Эта сцена с родителями истощила ее способности к сопротивлению. Ей сейчас страшно не доставало доказательств родительской любви — хотя бы тепло произнесенного утреннего приветствия. Обычно, когда она болела, что случалось довольно редко, отец проводил целые часы в ее комнате, порой заглядывала мать и приносила какие-нибудь гостинцы. Сегодня они игнорировали ее. «Мы не хотим видеть твое бесстыжее лицо, пока ты не будешь готова извиниться».

Ей страшно хотелось услышать голос Джерри, но у нее не было номера его телефона.

В понедельник утром зашел доктор Макайвер. Пожилой джентльмен, обладавший густым басом, послушал ее с помощью стетоскопа, подержал за запястье и смерил температуру. Обменявшись взглядами с Млисс, он заявил, что больная должна оставаться в постели.

Но Алфея не могла оставаться в постели. Вчерашнее потрясение, ввергнувшее ее в летаргический сон, прошло, и в ней ключом била нервная энергия. Она шагала по комнате в белой шелковой пижаме и придумывала сцены, в которых ее родители раскаивались, отрекались от предания Джерри анафеме и ругали себя за то, что довели ее до горячки. Она твердо решила, что ни при каких условиях извиняться не будет, — мысль о перенесенном унижении вновь и вновь вызывала у нее слезы.