– Так, что здесь произошло? – спросил первый офицер, вынимая из кармана блокнот, сосредоточенно листая его, щелкая ручкой – профессиональные обязанности, защищавшие его от кошмара, который он увидел, приподняв простыню.

– Моя жена. – Тед умоляюще смотрел в глаза офицера, ожидая понимания, помощи, слов, которые никогда не прозвучат: С НЕЙ БУДЕТ ВСЕ В ПОРЯДКЕ.

– Это он сделал, – Джулия шагнула вперед, дрожа, с остекленевшими глазами. – Он застрелил ее.

Ошеломленный Тед повернулся к ней лицом.

– Джулия?! Скажи им, что случилось. – Каждое слово медленное, отчетливое. – Это был несчастный случай. Скажи им. Ведь ты набросилась на меня?! Если бы ты так не вцепилась в меня, ружье ни за что бы не выстрелило. Это был несчастный случай.

Джулия оглянулась на офицера, его ручка застыла наготове над блокнотом.

– Он застрелил ее! – выкрикнула она высоким пронзительным голосом, быстро поднявшимся до рыдания. – Он застрелил мою маму.

Ручка нажала на бумагу, оставив черный росчерк, а офицер внимательно смотрел на Джулию. Наконец он повернулся к отцу.

– Вам придется пойти со мной.

– Это безумие, – голос Теда срывался от отчаяния, офицер приобнял его и решительно повел к выходу, пока его напарник, стоявший в дверях, поднимал ружье, обернув его двумя носовыми платками. – Не знаю, почему она так говорит. Скажи им, Джулия, просто скажи им правду. Скажи, что произошло на самом деле. Это был несчастный случай.

Но Джулия продолжала молчать долго после того, как услышала, что полицейская машина с завывающей сиреной отъехала и скрылась, молчала, когда Эйли начала непрерывно всхлипывать и подвывать, молчала, когда приехала Сэнди, мертвенно-бледная, потрясенная, и наткнулась на оставшегося полицейского, все еще стоявшего посреди комнаты.

Глава 2

Девочки обычно старались угадать настроение матери по изменениям цвета ее волос, угадать, будет ли она слоняться по дому, мурлыча отрывки из песенок своей молодости: Синатры, Бейзи, особенно Ната Кинга Коула, улыбаясь самой себе, хватая того, кто оказывался поблизости, чтобы станцевать ту-степ, что обычно заканчивалось градом поцелуев влажным открытым ртом, или на целые дни затворится в спальне, слабым печальным голосом призывая к себе Энн, а иногда Сэнди, чтобы они выслушали какую-нибудь историю, мудрый совет или пересказ сна, который потом унесут в свою комнату, чтобы разобраться. Эстелла (она настаивала, чтобы они звали ее по имени, словно любой вариант слова «мама» был слишком обременителен, чреват ожиданиями и упреками), Эстелла, лежа в постели, словно окутывала дом пеленой, комнаты темнели, звуки приглушались; унылые, действующие на нервы дни, мрачные и несчастливые. Все это они пытались предугадать по цвету ее волос, иногда оранжевому, словно самый яркий закат, а иногда блестящему, багряно-лиловому, как перезрелый баклажан. Обычно же он останавливался на чем-то среднем: цвете пожарной машины, проезжающей в сумерках.

Их отец, Джонатан, не такой непостоянный с виду, тоже заслуживал пристального внимания. Черноволосый, черноглазый, с густой черной бородой, он был совершенно не похож на других, чисто выбритых отцов Хардисона, которые каждым своим шагом стремились подчеркнуть свои достоинства. Джонатан Ледер обучал их детей музыке, давал частные уроки игры на гитаре и фортепьяно, чему матери все еще придавали значение. Это было почти что искусство, и они соглашались проявить снисхождение к его бороде, к его насмешливым глазам. И все же они не хотели пускать своих детей к нему в дом, поэтому он сидел у них в кабинетах и в устланных плюшевыми коврами комнатах для игр со своим складным металлическим пюпитром и портфелем, набитым нотами. Обучая игре на гитаре, он обычно разделял урок пополам, сначала классика, потом – народная музыка. Но если у ребенка был особенно ужасный голос (потом он без всякого юмора воспроизводил его за обедом), он делал упор на классическую музыку. «Это направление обещает вам больше всего», – говорил он им, и они никогда толком не понимали, считать ли это похвалой или нет. Его не заботило, занимаются они или нет. Ему было все равно, этот ли ребенок, тот ли, один инструмент или другой. Он обладал обескураживающей привычкой забывать имена учеников, даже тех, с кем занимался годами, и хотя он пытался скрыть это от их матерей, это лишь усугубляло смутную неловкость, которую они чувствовали при нем. Когда он проводил урок, они оставляли дверь открытой.

Он имел обыкновение сочинять в голове целые симфонии. Но каким-то образом при попытке воплотить их в музыке они в процессе рождения всегда перепутывались, до неузнаваемости исковеркивались. Но всегда сохранялась надежда, что однажды симфония вдруг появится на свет целиком, без огрехов. Во всяком случае, именно в это верила Эстелла с непоколебимой убежденностью, которую нисколько не умерили годы разочарований. «Ваш отец – гений», – говорила она девочкам, и они верили ей, по крайней мере, недолго. Позже они стали сомневаться, верила ли в это сама Эстелла так твердо, как заявляла, или говорила это просто потому, что именно так должна говорить жена. Несмотря на это, дом был пропитан ожиданиями, предвкушениями, и даже долгое время спустя, после того, как Энн поняла, что симфонии никогда не осуществятся, сохранялись хрупкие надежды на какое-то чудо: а вдруг, а что если… Но Сэнди всегда строго отчитывала ее, когда она заговаривала об этом, и советовала ей хранить такие мысли при себе.

Девочки никогда никого не приглашали к себе домой. Несмотря на постоянные усилия Энн (Сэнди однажды в минуту раздражения и упрямства уехала) навести в доме хоть какой-то порядок, она всегда терпела поражение. Единственной реальной переменой был накапливающийся хлам, все больше и больше хлама. Гостиную заполняли стопки книг, доходившие до пояса, ноты, старые журналы, рваные картонные коробки, набитые обрывками ткани, поцарапанные пластинки, заржавевшие инструменты, разбитые лампы с перепачканными бумажными абажурами, спадавшими, словно береты с головы. Им приходилось в прямом смысле слова пробираться по комнате, обходя эти груды. Иногда по ночам, когда Джонатан и Эстелла спали, Энн набивала мешки для мусора и украдкой вытаскивала на помойку, но чаще всего Джонатан утром находил их там и приносил обратно. Нужно было сохранять все; для всего можно было найти место.

Кухня была завалена отрывными талонами, нераспечатанными рекламными буклетами, грязные тарелки громоздились на кухонном столе и в холодильнике. Каждое утро Энн мыла тарелки, но каким-то образом к ее возвращению из школы эти стопки накапливались снова. Она даже не была уверена в том, что родители замечали, как она наводит чистоту. «Не помогай им, – убеждала ее Сэнди. – Ты их только балуешь». Но, несмотря на такое пренебрежение, Энн время от времени замечала, как Сэнди складывала полотенца, подбирала смятые бумажки, хотя та бросала сердитые взгляды и притворялась, что понятия не имеет о том, чем занимается, если ее заставали врасплох. Но, по-видимому, ни тот, ни другой подход не имел для Джонатана и Эстеллы ни малейшего различия; они никогда ничего не замечали по-настоящему, кроме друг друга.


В пятницу, в день окончания неполной средней школы, Сэнди встала рано, вымыла волосы и накрутила их на пустые баночки из-под сока, чтобы расправить кудри, и накрасила губы приторно пахнувшей помадой матово-кофейного цвета – первой в ее жизни. В четырнадцать лет она была готова к возможному разочарованию, к тому, что Джонатан и Эстелла, пообещав, не придут куда-то в определенное время. Но на этот раз они были так взволнованы, говорили так убедительно. «Мы ни за что на свете не пропустим это, сладкая моя», – говорила Эстелла прошедшим вечером. Сэнди неуверенно кивнула.

Когда Сэнди ушла, Энн приготовила кофе, ожидая, пока появится Эстелла. Но в спальне было темно, оттуда не доносилось ни звука. Энн налила чашку и тихонько вошла туда. Эстелла в цветастом платье, нейлоновых чулках и туфлях-лодочках лежала на кровати без простыни среди стопок газет за прошлую неделю и засыхавших остатков еды. Глаза ее были закрыты, она тяжело дышала. Энн стояла над ней и смотрела на ее лицо, серое и помятое от сна, без привычной косметики. На мгновение она представила себе, как приставляет к нему молоток и зубило и оббивает со всех сторон. Словно скульптор у мраморной глыбы, долбя и долбя, пока не покажется на свет таящаяся внутри форма и красота, Энн отбила бы, кусочек за кусочком, страхи и безумные убеждения, и печали, причины которых она никогда толком не понимала, и – что бы она нашла?

Она присела на кровать и выпила кофе сама. Один раз Эстелла приподняла голову, приоткрыла опухшие глаза и тихо проговорила: «Это не потому, что я не хочу двигаться, просто маленькие ангелы сидят на моих ногах, и они кажутся такими тяжелыми». Ее голова упала обратно на подушку. «Глупо, да?» Она чуть сжала руку Энн. «Но ты не беспокойся. Все пройдет. Даже ангелы устают сидеть так неподвижно и долго на одном месте. Скоро они отправятся искать кого-нибудь еще».

Они так и не пошли – ни один из них – на выпускной вечер Сэнди.

В тот вечер Сэнди вернулась домой поздно – помада на губах смазана, серебряный мальчишеский браслет болтается на запястье – и нарочно сразу прошла в маленькую спальню, которую делила с Энн. Она отстегнула браслет, звено за звеном упавший на стол, и скинула туфли.

– Извини, – тихо сказала Энн.

Сэнди сняла платье, лифчик.

– Я старалась.

Сэнди обернулась к ней.

– Почему ты не сделаешь всем нам одолжение и не перестанешь стараться? Просто брось стараться, и все.

– Она не виновата. Она хотела пойти, я знаю, что хотела. Она неважно себя чувствовала.

– Ты что, действительно веришь этому?

– Да.

Сэнди покачала головой.

– Ты и правда невозможна. Ну когда ты перестанешь извиняться за них?

– Я знаю, что ей жаль.

– Ей вечно жаль. Слушай, давай оставим это. Я рада, что они не пришли. Они бы только нашли какой-нибудь способ поставить меня в неловкое положение.