– Я не занимался туберкулезом специально, но общие знания об этом страдании, разумеется, у меня есть. Если речь идет о последней стадии процесса и имеется кровохарканье, то – увы!..

– Не в этом дело! – досадливо перебила Люша. – Сами понимаете, врачи Камишу смотрели и лечили. И здесь, и в Италии. Потому я к вам и решила. Нужно что-нибудь еще. Не от опыта – именно что от молодости, от смелости, от революционной сущности вашей. Вы – Аркадий Андреевич Арабажин, врач, ординатор, это я все от учителя вашего, Юрия Даниловича, помню. Но вы же и Январев, боевик на баррикадах, который меня спас. Оттого, что это в одном лице, я надежду имею.

От ее прежнего хитровского говорка не осталось и следа. Но все же говорила она странно, необычно строила фразы. И по-видимому, еще более странно мыслила. Надежда в излечении последней стадии туберкулеза в том, что он врач и боевик в одном лице. Может быть, ей больше подошел бы Адам Кауфман?

– Понимаете, Аркадий Андреевич, Камиша почему-то совсем не сопротивляется. Ей сказали, и она давно уже согласна умереть. Я чувствую, что это неправильно.

– Но есть ли у нее за что зацепиться в этой жизни? Интересы, таланты? Долги? – спросил Аркадий.

– Я понимаю, – кивнула Люша. – И не знаю, как ответить. Но мы с вами согласно мыслим. Камиша талантливая рисовальщица и пианистка. Но они там все рисуют и музицируют. Ее все любят и ценят, но у нее пять братьев и сестер – родители и прочие уже привыкли к мысли о ее скорой смерти. Она хотела бы быть любимой и сама романтически полюбить мужчину – но где же это случится? Ведь она практически не покидает квартиры, а все посетители и гости воспринимают ее милой, но уже наполовину развоплощенной…

– Любовь Николаевна, вы на нее влияние имеете?

– Да. Я, кажется, единственная, кто ее воспринимает совсем живой, по эту сторону. Я ее тормошу все время. Можно сказать, заставляю на меня работать. Она вместе со всеми это даже осуждает. Но вот доктора ее еще прошлой зимой хоронили, а уж весна… Ее это тревожит надеждой, ведь ей еще девятнадцати не исполнилось…

– Понимаю. Тогда так: если последняя стадия, то уж ничего не повредит. Как отказывались, так и отказывайтесь принять за всеми вслед: вот, мол, Камилла умирает. Поглядим еще! Туберкулез обратное развитие, случается, имеет, только медицина причин не знает. Возите ее гулять, заставляйте ходить по земле. Если возможно, когда тепло станет, босиком – по траве, по песку, по пашне. Давайте в руки зверят, птиц – цыплят, щенят, котят, телят, кого угодно. Пусть держит, ласкает. Из диеты – слизистые каши, ячневый отвар – это еще Гиппократ рекомендовал, – белка много – гоголь-моголь, сливочное масло прямо кусками, кавказская медицина знает, что оно как-то способствует заживлению каверн. Больше свежего воздуха, комнату проветривать открытой фрамугой. Как дышать верхушками легких, это из китайцев, у них дыхание – важная часть медицины, я вам сейчас покажу, а вы ее научите. Это удушье поможет снимать, ей лучше станет. Ванны теплые каждый день, недолго. Потом обмахнуть простыней и пусть без одежды побудет. Кожа наша тоже может дышать. Не как у лягушки, но все же. Это облегчит состояние, ей будет легче поверить, что можно бороться…

– Да-да, это именно то, что я хотела. Говорите, говорите еще. Не глядите, что у меня вид глупый, как у куклы из балаганчика, я для Камиши все запомню и сделаю. Я вас слушать хочу…

Он говорил до рассвета. Дворник шаркал метлой. Где-то далеко зазвонил трамвай. Ярко забелел воротник синего Люшиного платья. В коридоре согласно топали и шмыгали носиками Зильберманихи, собираясь в школу к ученикам. К нему под дверь жидким туманцем сочилось их бессильное осуждение. Лицо девушки казалось темным, только жутковато поблескивали глаза – как будто с другой стороны зеркала.

Он говорил, говорил, говорил, сам не понимая, почему открывается перед ней, к которой доверия не было совершенно. Она слушала все одинаково – и о медицинских сложных случаях, и о подпольных партийных делах, и о забавных альковных приключениях Камарича, и об очередной разогнанной царем Думе, депутатом которой был муж его сестры, и о его собственных попытках осознать свое место в жизни…

Слышала ли она его? Понимала ли? Это почему-то не имело значения. Она дышала с ним в такт. Рассказывая, он слышал ее дыхание.

– Мне легко с вами говорить, – признался он.

– С Любовью Николаевной легче, чем с хитровской Люшкой?

– Да, – подумав, кивнул он. – Вы знаете причину?

– Конечно. Но сейчас не скажу. После.

– Ладно, – сразу же согласился Аркадий.

Он боялся что-то нарушить. Он не хотел утра. Ему хотелось, чтобы она ушла. Он не хотел, чтобы она уходила.

– До свидания, Любовь Николаевна!

Прощаясь, он протянул ей руку. Так прощались товарищи. Люша встала на цыпочки. Ему показалось, что она хочет его поцеловать. Он отшатнулся. Она придержала его за рукав, склонила голову набок, и близко-близко увидел он ее странные, прозрачные, как будто ледяные глаза. Немного наискосок. Вдруг отчего-то (наверное, от бессонной ночи после целого дня дежурства в больнице) закружилась голова. Она улыбнулась и шепнула едва слышно, пощекотав его ухо выдохнутым теплым воздухом:

– Если что, помни, дядя, мой долг за мной. Люшка Розанова долгов не забывает.

Задохнулся с ощущением, что кто-то плеснул кипятком на грудь. Даже когда она ушла, на груди еще долго ныл старый шрам. До вечера. А ночью снились сны. От них Аркадий просыпался и, лежа в темноте, скрипел зубами.


– Камиша, мы гулять едем!

– Любочка, но я…

– Вы! И я! И никого больше.

– Но там, на улице… свежо…

– Именно! Свежий весенний воздух всего полезнее! В нем – жизнь пробуждающаяся. То для вас лекарство самое наилучшее.

– А куда ж мы поедем? – Камиша, уже сдаваясь под Люшиным напором, высунула носик из пледа, глянула с маленьким любопытством. – В парк кататься?

– Нет! – усмехнулась Люша. – В парк с Анной Львовной и детками поезжайте. Мы с вами поедем в то единственное в Москве место, где жизнь весенняя яснее всего видна.

– Это где же? – Носик высунулся еще. Показалась и маленькая, вконец исхудавшая ручка, придерживающая край пледа.

– В Дорогомилово, к Бородинскому мосту, – торжествующе сказала Люша. – Там сейчас как раз плоты гонят.

Камиша только подняла удивленно бровки, но ничего не сказала.

– Извозчика возьмем? – деловито спросила Люша.

– Нет-нет, Любочка, – замотала головой Камиша. – Это я никак не могу! Но… коли уж вам так хочется…

– Хочется! – кивнула Люша. – Просто смерть как. Там только и в эти дни нет-нет да моим родным домом пахнёт, деревней… А без вас, Камиша, не поеду никуда!

– Ладно, ладно, – испуганно закивала Камиша. – Я попрошу дядюшку Лео или Луиджи, они дадут экипаж…

Спустя время посреди встревоженной суеты, устроенной парой тетушек, обиженной до слез Луизой (ее на прогулку не брали), Степанидой с ее ворчливыми, безнадежными увещеваниями («Виданное ли дело, на весенний ветер больного ребенка везти!») и немыслимыми наставлениями молодому кучеру, вертелась Камиша с чуть даже порозовевшими щеками и спрашивала озабоченно: «Любочка, нам папочкину коляску взять или Луиджи фаэтон? Дядюшка Лео карету дает, но это, мне кажется, слишком… Вы как полагаете?.. А капор мне какой надеть? Я б розовый с горностаем хотела, но не слишком ли легкомысленно? Как вы, Любочка, видите?»

Люша усмехалась в сторону, а после, делая серьезное лицо, давала деловитые советы. Помпезную, доставшуюся еще от родителей Марии Габриэловны карету согласно с Камишей отвергла, высказалась за фаэтон: «С шиком поедем!» Розовый капор и к нему красную, отороченную тем же горностаем накидку одобрила категорически: «Вы, Камиша, в них хоть не такой бледной немочью, как всегда, будете. А как себя видишь, так и чувствуешь – это уж я точно знаю!»


Солнце весело брызгало лучами. Высоко поднявшаяся вода остро сверкала. И мост, и набережная были запружены пестрым народом.

Робкая Камиша осталась сидеть в высоком фаэтоне, а Люша, широко раздувая ноздри, нырнула в гомонящую толпу, как в теплые лапки. Купила за пятачок ванильный крендель, энергично заработала локтями, пробиваясь к огородке моста, – роста не хватало увидеть хоть что-то поверх голов.

В эти несколько дней с верховьев Москвы-реки шли в город огромные плоты со строительным лесом и дровами. Все собравшиеся любовались на опасную и рискованную работу удальцов-сгонщиков. Дюжие, молодые, поворотливые крестьянские парни ловко проводили плоты под устоями моста. Москвичи приветствовали их одобрительными криками, девушки махали платками, крестьяне в ответ весело скалили зубы… Но вот…

– А-а-ах-х! – согласно и жадно ахнула толпа.

Крепления плота, по всей видимости, зацепились за штырь, торчащий из быка. Плот начало разворачивать и рвать. Парень-плотогон прыгнул, оскользнулся, выронил из рук шест, бревна разошлись, мелькнула в воздухе одна черная пятка…

– Сгиб! Го-осподи! Душа живая! Как же…

Внезапно другой сгонщик перебежал, пританцовывая, как балетный артист по сцене, ужом скользнул в то же место и, страшно искривив лицо и надув жилы на шее, раскинул руки, разведя в стороны огромные бревна.

Вода кружилась. Солнце билось в виски дикой, блескучей музыкой. Толпа замерла вся разом, забыв кричать и дышать, ожидая. Но вот высунулась из воды, заскребла по бревну корявая, уже окровавленная пятерня, потом показалась голова с вытаращенными, безумными глазами.

– Лезь! Вылезай!!! Цепляйся! Он же долго не сможет! – криком взорвалось на мосту и берегу.

Казалось, парень вылезал бесконечно долго. На самом деле от зацепа плота прошло всего несколько мгновений. Вылез.