Не знаю, что она нашла во мне, Георги. Во мне, неказистом недотепе. Ведь она же могла получить любого. Я не мог произнести ни слова и опрокинул бокал вина за ужином. А она… она глазом не моргнула, даже не улыбнулась. Только потом я узнал, что она стеснялась, потому что у нее были не совсем ровные зубы. В моих глазах она от этого делалась еще красивее.

То, что рассказывал Гордон Финдли, звучало как сказка про Жозефину, свет очей ее отца, ревниво охраняемую двумя старшими братьями.

Гаспара ты не знала, он умер, когда ты была еще совсем маленькая.

Запретная любовь. Письма контрабандой. Тайные встречи.

Только когда старый Жорж Буассело был уже в земле, я мог просить ее руки.


Пальцы Гордона Финдли беспокойно ощупывали Библию на груди. Они казались костлявыми и скрюченными в мерцающем свете лампы, как сухие ветки голого дерева, дрожащие на ветру.

Георгина часто читала ему из Библии вслух; теперь, кажется, ему давала утешение лишь предметная основа Священного Писания. Быть может, еще знание лозунга, девиза всех Финдли, который он когда-то давно записал в самом начале этой книги черными, теперь выцветшими до коричневого цвета чернилами.

Помоги себе сам – и Бог тебе поможет.

– Как ты думаешь, моя вина… простится мне?

Глаза его дрожали в глубоких впадинах.

– Нет никакой твоей вины, папа. – Она склонилась над ним и взяла его руку.

Горло ее сжалось, и она часто заморгала. Она не хотела плакать. Пока нет.

– Есть, Георги. И много… так много вины я на себя нагрузил. – Его взгляд устремился на нее, мутный, как илистая вода.

– Знаешь ли ты, что у тебя есть брат? Был. Нет. Ты не знаешь. Мы никогда тебе этого не говорили. Джордж Гордон Финдли. – Вокруг его впалого рта дрожала болезненная улыбка. – Он был еще такой маленький. И трех месяцев не было. Столько детей она потеряла. До времени.

Взгляд его переместился на потолок, глаза заблестели.

– Поэтому… Поэтому она хотела уехать из Калькутты. Все… оставить позади. Начать заново. И я… так позорно воздал ей за это.

Слеза стекала по борозде на его лице.

– Нет, папа. – Она гладила его беспокойную руку. – Не мучай себя так. Все это было давно.

Он кивнул.

– Да, так давно. – Веки его сомкнулись, голос затихал. – Так… давно.

Какое-то время было слышно лишь его дыхание, мелкое и затрудненное, как морские волны в безветренный, жаркий день.

– Всегда, – снова начал он шептать, – всегда, когда я тебя видел, я вспоминал об этом. Не с самого начала. Только когда… когда Жозефина умерла. – Его лицо сморщилось, как от великой муки. – Потому что ты становилась все больше похожа на нее. Твой смех. Твой голос. Когда ты сердилась.

– Я знаю, папа. – Георгина больше не могла сдерживать слез, и ее пальцы сплелись с отцовскими пальцами. – Я знаю, что очень похожа на маму.

Его веки раскрылись, и он посмотрел на нее неожиданно ясным взглядом, нахмурив брови, словно бы удивляясь, что она не понимает его.

– Не на Жозефину. На женщину, которая тебя родила. Тиях.


Георгина бежала сквозь темноту.

Трава колола и резала ей подошвы. Голоса сначала окликали ее по имени, потом выкрикивали его. Она упала, ушибла колени, защемила запястье, но собралась и побежала дальше.

В верхушках деревьев над ней бушевал ветер, лицо ее горело. Звон цикад колол слух, больно отдавался в голове.

Задыхаясь, она хватала ртом воздух, сердце колотилось у самого горла, грозя задушить ее.

Прочь, барабанило в такт ее дыханию. Прочь. Прочь.

Она перелетела через Бич-роуд, лежащий во тьме; вдали плясали фонари паланкина, словно блуждающие огни. Песок летел у нее из-под ног, стегал по ее голым икрам. Вода обрызгала ее, приглушив ее бег, окатила прохладой, поднимаясь все выше и выше, закачала ее, пока она наконец не остановилась.

Георгина сжала кулаки и кричала, кричала в шум накатывающих волн, из глубины тела, напрягая голосовые связки до разрыва, к темным облакам, к бледным звездам на небе.

Ее отец умер.

Его поддержкой в последние часы были имена.

Жозефина.

Его молитва.

Георги.

В какой-то момент лишь выдох, едва уловимый толчок воздуха из потрескавшегося рта:

Тиях.

Снова и снова Тиях.

– Георгина! – Пол схватил ее, стал трясти. – Боже правый! Да ты не в себе! Очнись же, проклятье!

Беспомощные, нечленораздельные звуки срывались с ее губ, когда она пыталась высвободиться из его рук.

Не трогай меня. Ты ведь даже не знаешь, кто я. Я и сама этого больше не знаю.

Осталась лишь хриплая, бессловесная жалоба, которая вырывалась из нее, когда она пыталась оттолкнуться от Пола.

Догадка о правде, по ту сторону всех слов.

Ее мир, и всегда-то шаткий, всегда-то хрупкий, рассыпался.

Разлетелся на тысячу обломков, и эти обломки уносило море.

25

Раскинув вокруг себя юбки старого, выцветшего до лавандовой серости летнего платья, Георгина сидела в траве; здесь, в Сингапуре, она не чувствовала необходимости придерживаться правил траура, внушенных некогда ей тетей Стеллой.

Этот траур содержал в себе терпкую толику, которая происходила не только от горечи смерти.

Она сидела недвижно, не отмахиваясь от москитов, которые звенели над ней, кусая то в шею, то в кисти рук, оставляя зудящие, красные припухлости. Глаза ее были прикованы к одному месту на горизонте, где-то там, где спаривались небо и море, зачиная облака.

В последнее время она часто поднималась сюда и смотрела поверх города в море. Здесь, на склоне холма с названием Губернаторский, сколько она себя помнила, а теперь, после идеалистического, но неудачного строительства крепости Коллейром он носил имя Форт Кэнинг.

Ничто не остается таким, каким было.

Гордо и стройно высилась новая колокольня Сент-Андруса, маяк в море городских зданий. Теперь не церковь, а с прошлого года кафедральный собор англиканского епископата Лабуан и Саравак, ее могучее тело, в часы богослужений затопленное полнозвучием органной музыки, казалось построенным на века. Как будто Сент-Андрус давал ей понять: Даже если твой мир лежит в руинах, я пребуду неизменным и вечным. Меня ты никогда не потеряешь из виду.

Она глубоко вздохнула и стала разглядывать надгробную плиту. Должно быть, раньше могилу поддерживал в порядке Ах Тонг. За последнее время она покрылась мхом и обросла желтым чешуйчатым лишайником; если бы можно было его спросить, как это все устранять.

Вот уже несколько месяцев она откладывала решение, не перехоронить ли маму к Гордону Финдли на новое кладбище на Букит Тима-роуд. Он никогда об этом не заговаривал, а она и не думала спрашивать его об этом; раньше она бы, пожалуй, не сомневалась в том, что оба должны лежать рядом.

Не думай обо мне плохо, Георги. Я действительно любил обеих.

Брови ее дрогнули, когда она провела ладонью по надписи: Любимая супруга Гордона Стюарта Финдли. Рука ее опустилась ниже и уперлась в буквы: С болью отнятая мать Георгины Индии Финдли.

Это вырезано в камне. Как же это могло быть неправдой?

Больше полугода прошло, как они похоронили ее отца. С тех пор она пустой оболочкой дрейфовала во времени, слепая, глухая и немая. Пытаясь извлечь смысл из обрывков его рассказов в сумеречном состоянии последних своих земных дней.

Она рылась в памяти, выискивая воспоминания о маме, о тех вещах, которые она могла услышать, увидеть или почувствовать в детстве – до тех пор, пока голова не заполнилась ватной пустотой и не разболелась.

Были времена, когда она избегала своего отражения в зеркале, боясь встречного взгляда. И были другие времена, когда она подолгу рассматривала свое лицо во всех ракурсах, во всех мельчайших подробностях. Свою кожу, которая даже в Англии никогда не становилась светлее, всегда сохраняя золотистый оттенок, но и под тропическим солнцем никогда не темнела до коричневого оттенка. Это лицо, которое теперь, в ее тридцать девять лет, было полнее, все больше теряя прочность, а под глазами, этими своеобразными фиалковыми глазами, появились первые линии. Она хотела сравнить его с лицом матери, которое тем сильнее бледнело в ее памяти, чем отчаяннее она пыталась вызвать его перед своим внутренним взором.

Ты дитя тропиков, моя шу-шу. Как и я.

Воспоминания были как вода, утекающая сквозь пальцы. Сухой песок, который осыпается, лишь немногими песчинками прилипая к коже.

Был еще один человек, который знал Георгину сызмала, почти с рождения. Который, может быть, знал правду или хотя бы имел к ней ключик.

В нее снова закрался страх, преследовавший ее все детство. Скрестив руки, она уронила их на колени, припав к ним лицом.

* * *

– Дальше я вас, к сожалению, не смогу отвезти, мэм.

Еще по-юношески мягкое лицо Андики, покрытое на подбородке пушком, выражало сожаление, когда он помогал ей выбраться из паланкина.

– Там впереди дорожка слишком узкая и вся в лужах. Придется мне остаться здесь.

– Ничего. Я и пешком пройду.

Он беспокойно почесал грудь под рубашкой и наморщил лоб:

– Не пойти ли мне с вами, мэм?

– Нет, не надо.

Стайка детей, собравшихся на тропе и, перешептываясь, разглядывающих паланкин, рассыпалась в разные стороны, когда Георгина сделала шаг в их сторону.

В воздухе висела голубоватая дымка, приправляя его своим едким ароматом. Здесь пахло сырой красной землей, жареной рыбой и мясом, сочной зеленью, как пахнут свеженарезанные овощи или мокрые растения, и сладостью спелых плодов.

Шаги Георгины были тяжелы. Она шла мимо огороженных садиков и домов. Она знала эту деревню только со стороны реки, с лодки; больше двадцати лет минуло с тех пор.

Целая вечность.

Во время поездки в паланкине она, опустив голову, смотрела на свои пальцы, сцепленные на коленях как для умоляющей, отчаянной молитвы. И все же ее сердце забилось сильнее, когда ее чувство подсказало ей, что они проезжают по Серангун-роуд как раз мимо Кулит Керанга.