Я заговорила первая. Я сказала Сабире, что не собираюсь выдавать ее; что она, вероятно, приехала по просьбе Мишеля, и пусть она передаст ему, что я больше не хочу видеться с ним.

— Пойми, Сабире, это не прихоть капризной кокетки, это серьезно. Я не хочу иметь близкие отношения с человеком, который торгует краденым морфием. Конечно же краденым! Ведь идет война, госпитали нуждаются в болеутоляющих лекарствах.

Я ожидала, что Сабире начнет бурно возражать, разубеждать меня. Но она только спросила с искренней грустью:

— Ты и меня больше не хочешь видеть?

Я смутилась.

— Не знаю, Сабире. Ты ведь и сама понимаешь, как это дурно — все эти махинации с морфием. Но разве я вправе осуждать тебя? Я обеспечена и одинока, а ты должна думать о будущем дочери.

— Я ничем не могу оправдать себя, Наджие. Ты права. Я заурядный человек, слабая женщина, мои нравственные устои оставляют желать лучшего.

— Я не имею права говорить о нравственности, Сабире; я сама повела себя безнравственно.

— Не мучай себя.

— Не будем говорить об этом.

— Но мы будем видеться? Ты будешь иногда бывать у меня?

Я обещала; если бы я отказалась, это было бы слишком грубо.

Наверное, когда Сабире рассказала мне всю эту историю с морфием; она полагала, что я уже сильно привязалась к Мишелю, или просто думала, что меня не взволнуют нравственные аспекты всего этого. Да, конечно, это было бы логично, если бы один безнравственный поступок — связь с Мишелем — повлек за собой другой — равнодушное отношение к торговле наркотиками.

92

Живу спокойно. Читаю Толстого. «Война и мир» — это и вправду делая жизнь, воплощенная буквами на бумаге, — удивительно! Порою, когда я отрываюсь от книги, мне чудится, что настоящая реальность — там, на этих страницах, а я сама и все мое существование — всего лишь бледные призраки.

В газеты не заглядываю, не хочу мучить себя бесплодными переживаниями по поводу страшных событий. Уверена, что ничего хорошего в мире не происходит. Когда Элени заговаривает о слухах, которые гуляют по городу, я ее прерываю.

— Не надо, Элени, меня это все расстраивает, мучает, и ведь все равно ничего нельзя изменить.

Раза два заезжала Сабире. Была скромна и тиха, говорила о своей дочурке. Я вдруг подумала о маленькой Кадрие (вот ведь я запомнила имя), дочери Джемиля. Мне представилось, будто мы разведены, я живу одна, занимаюсь образованием этой девочки: учу ее всему, что знаю сама. Нет, вот это уже настоящая безумная фантазия.

Сабире робко приглашает меня к себе.

Отказаться — невежливо.

Побывала у нее. Разумеется, она выбрала такое время, когда Ибрагим-бея не было дома.

93

Снова ездила к Сабире.

94

Опять я у Сабире. Случилось! Но я не хотела этого, нет, не хотела!

Мы с ней сидели в гостиной, когда вошел Мишель. Не думая о правилах хорошего тона, я быстро встала и ушла в коридор, прошла в комнату Сабире. Когда проходила мимо него, он посторонился как-то испуганно. Мне стало больно. Когда я увидела его, живого, его лицо, зелено-голубые глаза, каштановые волосы; мне захотелось, не думая ни о чем, снова припасть к его груди, уткнуться губами в светлую подмышку, на которой растут бледно-коричневые волоски.

Любовь — это ужасно. Если можно любить человека, торгующего наркотиками, значит, можно любить вора, убийцу, насильника…

В комнате Сабире я, задыхаясь, ухватилась за ручку двери. Я не открою!

Шаги. Но это были женские шажки. Сабире приблизилась к двери и робко, растерянным полушепотом, обратилась ко мне:

— Наджие, открой, пожалуйста. Никого нет.

Я вдруг осознала весь комизм ситуации. Я стою в комнате Сабире; можно сказать, не впускаю ее в ее же комнату, а она робко умоляет меня открыть дверь. Я отпустила ручку двери. На меня напал какой-то странный громкий смех. Я не в силах была сдерживаться. Я сама испугалась. Открыла дверь и вышла к Сабире.

Я смеялась, смеялась и не могла остановиться. Прежде я думала, что истерика бывает только в романах.

Сабире сама принесла мне стакан воды. Она была очень деликатна, ничего не говорила. Мы остались в ее комнате.

Когда я успокоилась, Сабире смущенно сказала:

— Он просил передать тебе книгу… сказал, что ты хотела это прочесть. Сочинения какого-то врача…

Она даже немного запиналась. Очень было не похоже на обычную, уверенную в себе Сабире.

Конечно, я должна была сказать твердо, что никаких книг от него не возьму. Но я почувствовала, что твердо не получится, получится резко, истерично. И я действительно хотела прочесть этого Фрейда. Возьму, прочту и верну книгу Сабире.

— Хорошо, — сказала я. — Потом вернешь ему книгу.

— Да, да, — покорно и смущенно отвечала Сабире.

95

Читаю. Это переведено с немецкого на французский. «Психопатология обыденной жизни» и «Три очерка по теории сексуальности».

Когда я прочла уже первые несколько страниц, мне стало стыдно; я подумала, а вдруг он нарочно дал мне эту мерзкую книгу. Он просто хочет соблазнить меня, самым что ни на есть вульгарным образом. И Сабире. Она снова обманула меня, снова пригласила его как раз в тот день, в тот час, когда я должна была быть у нее.

Но, подумав, я отбросила излишнюю подозрительность. Я ведь сама тогда хотела почитать этого Фрейда. Я просила, чтобы он дал мне эту книгу. Он — друг дома и мог без приглашения прийти к Сабире; ведь он знал, что в такие часы у нее обычно бывают гости.

И ведь эта книга — не бульварный роман, а сборник научных трудов.

Я стала читать спокойно. Много моментов показались мне правдивыми.

Закончив чтение, я решила завезти книгу Сабире. Если не застану ее, просто оставлю книгу. Предупреждать о своем визите не хочу, тогда она наверняка снова позовет его.

96

Сделала, как задумала. Сабире и вправду не оказалось дома. Но в гостиной сидел он.

Разумеется, это не могло быть случайностью. Возможно, меня просто выследил Сабри.

И горничная сказала мне, что хозяйка скоро вернется и просила подождать в гостиной.

И он там сидел. Тоже ждал Сабире.

Я должна была положить книгу на стол и уйти. Пусть это невежливо, неприлично, но это было бы спасением. Почему я не сделала этого?

Нет, вовсе не потому что мне хотелось обнять его, прижаться, смотреть на него. Вовсе не потому.

Мне хотелось поговорить о прочитанной книге. У меня уже накопилось так много мыслей, выводов, возражений. И я отчетливо сознавала, что поговорить я могу только с ним. Мне хотелось, чтобы он убеждал меня, возражал, соглашался.

Если бы я могла поговорить, обсудить труды этого Фрейда с кем-нибудь другим, я не думала бы о нем. Но ведь у меня никого нет. Если о романах еще можно худо-бедно побеседовать с моей Сабире, то уж Фрейда ей, нет, не то чтобы не понять, а не воспринять. То есть, это просто вне ее восприятия, это ей неинтересно. Или она восприняла бы это как-то вульгарно.

Он встал мне навстречу. Я опустила голову, чтобы не смотреть на него, тихо прошла мимо него к столу, положила книгу. Но я уже знала, что если он остановит меня, я не уйду. И знала, что он остановит меня.

— Мне интересно было бы узнать ваше мнение, — произнес он тихо и с какой-то покорностью в голосе.

Я остановилась у стола. Я понимала, к чему это может привести, если я заговорю с ним. Но я заговорила совсем не потому что хотела возобновить с ним интимные отношения. У меня действительно было сильное желание высказать ему свое мнение о Фрейде. Но все это было мучительно, я почувствовала внутреннюю дрожь.

— Фрейд в чем-то прав, — заговорила я, стараясь, чтобы мой голос не дрожал. — Все эти телесные желания и их удовлетворение, конечно, играют важную роль в человеческой жизни. Сначала я была возмущена, захлопнула книгу, но, углубившись в нее, я во многом согласилась с этим австрийцем. И все же — то, что он пишет, унизительно для человеческого достоинства. Получается, что все, что в человеке есть нравственного, просто искусственно внушено ему для подавления этих телесных инстинктов. Мне кажется, в этом Фрейд не прав. В человеке присутствует врожденное нравственное начало…

— Но ведь это теория врожденной нравственности — так называемый нравственный императив Канта! — перебил меня он.

Он посмотрел на меня. Во взгляде его читался интерес. Это был интерес к моим словам, к моим мыслям, а не к моей внешности. Я почувствовала гордость.

— Врожденное нравственное начало, — продолжала я, — мы сами попираем это чувство, заглушаем его голос. Мы это делаем так успешно, что, по-моему, нет особой нужды конструировать для нашего оправдания какие-то теории врожденной сексуальности, вроде теории Фрейда.

Я говорила с горечью. Я уже знала, что я не устою. И вовсе не потому, что так уж силен голос плоти; просто, во-первых, я не достаточно нравственна, не умею сдерживаться, обуздывать свои желания; например, когда мне хочется сладкого, я принимаюсь есть конфеты и съедаю чуть не целую коробку. А во-вторых… Вторая причина проще — если бы я знала, что за связь с Мишелем меня уволят со службы или лишат имущества, я бы сдерживалась; а так я знаю, что мое безнравственное поведение останется безнаказанным. Слишком богата и защищена, и слишком безнравственна — вот какой диагноз я себе ставлю.

О немецком философе Канте я что-то читала, но с его трудами я не знакома. Сейчас, когда вдруг оказалось, что моя мысль о врожденной нравственности в чем-то совпадает с этой его теорией нравственного императива, мне стало приятно.