Одевалась и причёсывалась она весьма разнообразно: в ход шло всё, от канотье «смерть мухам» до самых экстравагантных головных уборов с султанами. От краснокожих предков она сохранила любовь к перьям в волосах, раз уж колец в носу носить не могла… Ножка изящная, а кисть мальчишеская, голос тягучий и двусмысленно нежный, пока она говорила тихо, становился, стоило чуть повысить его, гнусавым и резким…

Американскую чудо-птицу испортила литература, достаточно было научить её блистать, покачивать волнообразно развеваемыми ветром перьями на головном уборе, ослепительно улыбаться, демонстрируя ярко-красные губы и белые зубы, да отбрасывать каблучком пышный, как у разряженной негритянки, шлейф, и потряхивать им, если за что зацепится…

Сюзи научили читать, отсюда всё зло. Читала она много, но мало что запоминала из прочитанного, в результате получился двуязычный винегрет из поэзии, прозы, драматургии, романов и философских эссе, из которого она выхватывала при необходимости что попало, но так уверенно, что непременно вызывала восхищение наивных простачков…

Мне не было больно, когда Рено стал ходить за ней от файф-о-клока до afternoon tea.[10] Она ведь на меня совсем не похожа!.. Я изошла бы кровью и слезами, если бы мой муж влюбился вдруг в такую же, как я, страстную в глубине души молчальницу, чья страсть заглушена ленью, с такой же созерцательной, беспокойной натурой, но только моложе и красивее меня…

Но Сюзи! Не ей затмить Клодину! Сюзи, любительница флирта, рискованных ласк под длинной скатертью, всеядная и лживая Сюзи, у которой расписание свиданий напряжённей, чем приём у дантиста, нарочито практичная Сюзи, умело бравшая на вооружение знаменитую своей оригинальностью мысль такого-то художника или такого-то романиста и обряжавшаяся в неё с важным видом, словно маленькая девочка в длинную юбку…

Для неё, для красотки Сюзи, растрачивал себя Рено со страстью новообращённого, пренебрегая моими мудрыми советами. Я неустанно твердила ему: «Она красива, что вам ещё?.. Научите её почаще молчать, и она приблизится к совершенству…» А потом смеялась, когда мой муж принимался защищать Сюзи, утверждать, что у неё тонкая натура, острый, совсем латинский ум, что ей знакомы достойная почтения меланхолия и отвращение к снобизму… Это у Сюзи-то меланхолия! Меланхоличная, полная благородного стремления к лучшему мирозданию кобыла, гордая своими помпонами и плюмажем!..

(Я помимо своей воли немного утрирую. Меня подогревает запоздалая ревность, когда я вспоминаю, сколько Рено потерял часов, растратил дней на свидания с Сюзи, лишив меня возможности его видеть.)

Любовное апостольство моего супруга привело его к замечательному плану взять Сюзи на лето того самого 19.. года с нами в Байройт.[11] Я чуть не расплакалась, потом чуть не рассмеялась, и, наконец, разумно рассудила, к чему должна привести такая идиллия, и поняла, что именно там Сюзи сама себя уничтожит…

И вот я во второй раз оказалась, без всякой радости, в маленьком городке, где даже дождь с угольной пылью, где измученная одиночеством Анни склоняла когда-то голову мне на плечо в Маргравском саду… Снова на столе это кошмарное mit compot,[12] а в стаканах слишком хорошее, зато ледяное пиво. Снова эта нелепая постель – враг сна и любви: простыни короткие, матрацы из трёх отдельных частей, не кровать, а гроб, который на день закрывают крышкой-покрывалом, обтянутой набивным кретоном… О эти франкские[13] постели! К каким только ухищрениям вы не заставили меня прибегнуть, вы, принуждающие добывать наслаждение с помощью акробатики!

Для Сюзи Рено выбрал маленькую старомодную весёлую квартирку, чьи окна, украшенные розовой запылённой геранью, выходили на Рихард-Вагнер-штрассе, нагретую и пустынную. Впрочем, что я говорю – пустынную!.. Дважды в день по ней проходил баварский полк: крепкие ребятки в грязно-зелёном на здоровенных рыжих битюгах, славные бульдожьи морды кирпичного цвета между каской и малиновым воротничком…

Словно в моментальном снимке, где чётко пропечаталась каждая деталь, я снова вижу эти два окна и облокотившуюся на подоконник Сюзи… Она с непокрытой головой, каштановые волосы, скрученные в замысловатую раковину, отливают на полуденном солнце золотом, Сюзи легла грудью на скрещённые руки и чуть приплюснула её, на ней свободное платье из ткани с розовыми и жёлтыми шишками, маленький носик морщится от усилий – она старается не закрывать глаза от режущего света… За ней, совсем близко, вырисовывается тёмным на белом фоне комнаты высокий силуэт Рено. Он не смеётся, потому что полон желания. А она хохочет, нагнувшись ещё сильнее, когда раздаётся цокот копыт и к ней поднимается облако пыли, запах кожи, шерсти, потных мужчин… Она хохочет, и распаренные солдаты вторят ей, задрав морды и обнажив зубы… Она совсем ложится на руки, запрокидывает голубиную шею и шепчет: «Надо же, мужчины… Смешно, столько мужчин сразу…» Её прекрасные глаза кофейного цвета встречаются с глазами моего мужа, и она тут же отводит взгляд, теперь мы строги и безмолвны, словно трое незнакомцев, которых свёл здесь случай. Да, я хорошо помню тот решающий час! Я совершенно отчётливо видела, как между Рено и Сюзи возникло Желание, секунду помедлило, распростёрло крылья и в испуге улетело – так спасается малая пташка, с ужасом заметив тень хищной птицы… А ведь я прятала свой взгляд, сдерживала в самой глубине себя убийственную мысль, дрожащую от нетерпения, но послушную, как вышколенный охотничий пёс, ожидающий знака хозяина… Я не подала знака… Зачем? Тот, кого я люблю, должен жить на свободе, в умиротворяющей иллюзии свободы… Каждый день после той тревожной минуты Рено мог видеть и обожать свою Сюзи, любоваться ею, упиваться её певучим акцентом, распушёнными перьями, изменчивым ароматом – она мешала духи как придётся, но все ей шли, и сладкие, и терпкие, – присутствовать в неубранной спальне при завершении её пленительного туалета…

В полдень я героически отправляла его к Сюзи, и он неизменно находил её среди разбросанного белья, оставленных в беспорядке тазов, растерзанных чемоданов… Я знала, что она встречала его полусмущённым-полурадостным «А!» и с нарочитой неловкостью застёгивала юбку… Я видела, как она, склонившись к зеркалу, но не глядя в него, рисует двумя точными движениями губы, взбивает шевелюру, пудрится, всё так же не глядя, – так орудовала бы ловкая обезьяна, если бы её научили пользоваться косметикой… Я прекрасно видела – куда лучше Рено – деланную поспешность, деланный беспорядок, деланную задумчивость Сюзи: она хмурилась, глаза её темнели, и в них появлялось такое трепетное волнение, какое, думалось невольно, можно объяснить только чувством вины…

Я и вправду видела всё это сквозь стены ещё до того, как Рено решился мне всё рассказать… Бедный дурачок, он-таки попался в ловушку моего доверия и спокойствия, хотя, судя по тому, какую боль я испытала после его первой исповеди, мне так много и не было нужно…

Я вела себя героически, просто героически, и это не преувеличение! Я вынесла немо, словно какая-нибудь посторонняя экономка, все «уроки тетралогии», помогавшие Рено обманывать своё нетерпение и которые Сюзи усваивала в молчаливом восхищении, впившись глазами в доброжелательные глаза апостола с седыми усами… Однажды я даже едва сдержалась, чтобы не изуродовать её, заметив, что она не слушает Рено, а следит потемневшим взглядом за движениями его губ… Прочь, прочь! Пусть останется в воспоминании лишь то, какая меня охватила молчаливая радость, какое бешеное желание вопить от восторга, в тот вечер, в тот прекрасный вечер, когда мы слушали «Парсифаля»…

Мы сидели в ресторане театра, неудобном зале, пропахшем соусом, пролитым пивом, плохими сигаретами, и дожидались, пока наконец чуть тёплый венский шницель доплывёт до нашего столика через головы изголодавшихся до ужаса после четырёхчасового спектакля людей…

Я облокотилась на стол и наблюдала при тусклом падающем вертикально свете, как постарел от музыки Рено, как подрагивают его усы и сжимаются челюсти и как помолодела, встрепенулась Сюзи – на неё милосердно снизошла сногсшибательная гармония… Она изображала томление, поводила хрупкими плечами, прикрывала веки, всем телом исполняла сладострастное упражнение, а молчаливый, даже злой Рено пожирал её глазами… Вокруг нас шум и гам, звяканье тарелок, Можи, сидящий позади с четой Пайе и Анни, что-то вопил официанту на плохом немецком, пронзительно по-цесарочьи попискивал выводок простоволосых англичанок… А я тем временем малодушно подумывала о десятичасовом поезде на Карлсбад и о том, как экспресс умчит оттуда в Париж прежде избалованную вниманием, а теперь никому не нужную Клодину…

– О-о! – восклицала Сюзи с притворным пылом, делавшим её весьма соблазнительной. – Я все глаза выплакала, когда представляли сцену крещения!

И она широко распахивала свои цвета ночной Сены, отливающие в коричневое глаза.

– Конечно… – бормотал, едва сдерживаясь, Рено.

– И разумеется, сразу узнала тему Клинка!

– Тему Клинка? О чём вы?

Я насторожилась и даже подалась вперёд – во мне проснулась надежда…

– Ну как же, Рено, та самая тема Клинка, которую он использовал для Вотана, а потом и для Парсифаля, неужели я ошибаюсь?

По моей мгновенной улыбке красотка Сюзи поняла, что ляпнула не то, но на три четверти пьяный Можи уже беззастенчиво аплодировал ей со своего места:

– Угу, любезная барышня, угу! Вы, несомненно, делаете честь своему, с позволения сказать, профессору тематики. Тема Клинка! Сначала она была у Вотана, потом служила шпагой Зигфриду, потом мечом Парсифалю, потом шилом Гансу Саксу, охотничьим ножом Хундингу и, наконец, пилкой для ногтей Сенте![14] Да здравствует тема Клинка, универсальная, несокрушимая, годная на все случаи жизни! Это благодаря ей Фольцоген и Чемберлен[15] стали похожи, как две дольки огурца – mit compot!

Я готова была расцеловать потного, сопящего Можи! Сюзи покраснела, став в гневе ещё красивее, Рено предпочёл снисходительно, по-отечески рассмеяться, но старался при этом не встретиться со мной глазами, чтобы я не увидела в них искорку раздражения… Я же чувствовала, как меня захлёстывает мстительная радость, как она разливается по моим жилам, щекоча кожу, я мысленно покинула поезд на Карлсбад и только твердила про себя, опрокидывая изумрудный бокал, полный сухого и ясного, как пощёчина, йоханнисбергского: «Будь умницей, промолчи…»