Я села на верхнюю ступеньку. Расправила подол.

– Пойми, я узнал о Мэдди всего пару месяцев назад…

– О твоей дочери?

– Да, – сказал Бен, помедлив. – О моей дочери.

– Сколько ей?

– Четыре с половиной.

Он сделал ударение на слове «половина», и я понимала почему.

Мы познакомились пять лет назад. Половина означала, что Мэдди была зачата еще до меня. До нас.

– Естественно, я не собирался скрывать от тебя вечно, но с Мишель очень непросто. Я хотел все уладить, прежде чем втягивать в это тебя.

– В каком смысле непросто?

Повисло молчание.

– Очень непросто, – произнес наконец Бен.

Я встала. С меня хватит. Не желаю больше выслушивать объяснения, которые ничего не объясняют. Не желаю чувствовать, как сердце колотится где-то в горле.

– Послушай, – снова заговорил Бен, – я не хочу, чтобы ты совершила какой-нибудь необдуманный шаг. У нас через неделю свадьба.

– Не уверена.

Бен умолк.

– Именно это я имел в виду под необдуманным шагом, – произнес он наконец.

Голос у Бена звучал совершенно убито. Мне вспомнился наш первый телефонный разговор. Бен только что стал клиентом нашей фирмы, и я позвонила, чтобы познакомиться. А незадолго до моего звонка у него украли велосипед. Тогда я еще не знала, что Бен ездил на нем лет десять, не меньше. Это было не столько средство передвижения, сколько необходимый придаток. И все-таки к концу беседы мой будущий жених уже смеялся и шутил. Велосипед, как и грусть, остался в прошлом. Благодаря мне – так он сказал. Даже теперь, несмотря ни на что, какой-то части моей души по-прежнему хотелось сделать его счастливым.

– Где ты? – спросил Бен. – Давай я приеду, и мы поговорим.

Я рассеянно огляделась – возможно, потому что Бен спросил, где я. Слева – широко открытая дверь в мою комнату. Справа – спальня родителей.

А на пороге – мужчина. Высокий, грузный. И совершенно незнакомый.

Его бедра были обернуты полотенцем.

Рядом, укутанная в точно такое же полотенце, стояла мама.

Рядом с чужим мужчиной.

Я выронила телефон.

– Мамочки! – взвизгнула я.

– Мамочки! – взвизгнула мама.

Мужчина попятился обратно в спальню, в которой, похоже, чувствовал себя как дома. Потом раздумал отступать и протянул мне руку.

– Генри, – представился он.

Ноги у меня приросли к полу, но я все же пожала протянутую руку, как будто ничего особенного не происходило.

Мама в ужасе поднесла пальцы ко рту. На миг мне почудилось, что ее мучает стыд. Но тут она дотронулась до моей щеки сначала тыльной, потом внутренней стороной ладони и прошептала:

– Что ты сделала со своим платьем?!

Касательно Генри

Если бы я составляла рейтинг – придет же такое в голову! – этот день явно не мог бы претендовать на звание лучшего в моей жизни.

Я сидела в столовой вместе с мамой. Мы обе переоделись в джинсы и футболки с длинным рукавом, а мое платье перекинули через дверь. Между нами висело неприязненное молчание.

Генри ушел. Мама попрощалась с ним на крыльце, пока я стояла и ждала, чтобы он отчалил. Точно такая же история произошла со мной в выпускном классе, когда за мной ухаживал татуированный хулиган Лу Эммет. Только теперь мы с мамой поменялись ролями.

Она налила себе кофе, избегая смотреть мне в глаза. Заговаривать я не собиралась. В другой раз я бы наклонилась к ней через стол, попробовала как-то облегчить тяжелый разговор, но только не сегодня. Маме придется первой нарушить молчание – придется придумать, как все объяснить.

Я разглядывала фотографии, висящие у нее за спиной, на которых была запечатлена вся их с папой совместная жизнь – начиная с маминого переезда на виноградник и даже еще раньше. На моей любимой фотографии мама в длинном черном платье, тогда еще виолончелистка в Нью-Йоркском филармоническом оркестре, улыбалась на камеру, прижимая к себе инструмент. Сидящая передо мной женщина удивительно напоминала девушку на снимке: те же длинные кудрявые волосы, широкие скулы, чуть скошенный на сторону нос. И по-прежнему ни грамма косметики – мама в ней не нуждалась.

Рядом с этим портретом висела фотография, на которой я играла в софтбол. Я росла настоящей пацанкой – не хотела отстать от братьев. Носила только футболки и кеды, а волосы собирала в простой хвост. И все же сходство было разительное: те же кудри, только темные, тот же нос. Глаза темно-зеленые, как у отца, а разрез мамин.

Мама говорила, что я ее точная копия, только папиной расцветки. Однако переезд в Лос-Анджелес меня преобразил. Этот город меняет всех – незаметно, понемногу, пока ты не перестаешь сама себя узнавать. Вращаясь среди роскошных женщин, частых гостий на занятиях по йоге и вечеринках, я начала обращать внимание на то, о чем не задумывалась раньше. Возможно, если бы я перебралась из Сономы в Нью-Йорк или Чикаго, эффект был бы тем же. Но я переехала именно в Лос-Анджелес, где и постигла искусство, которому не научишься, живя среди фермеров. Искусство выглядеть и чувствовать себя сексуальной.

Мое преображение прослеживалось по фотографиям на стене. Мама шутила, что из более темной ее копии я превратилась в более гламурную – этакую кинозвезду. В ответ я уверяла, что сравнения с настоящими кинозвездами мне не выдержать: чтобы убедиться, достаточно пройтись по бульвару Эббота Кинни. Впрочем, я действительно выглядела теперь по-другому, чем немного гордилась.

Солнце Южной Калифорнии осветлило мои волосы, я сбросила десять фунтов и стала одеваться так, словно имела какое-то представление о вкусе.

Под руководством и по настоянию подруги Сюзанны я однажды купила туфли, которые стоили больше моей месячной квартплаты. На следующий день, мучимая угрызениями совести, я попыталась их вернуть, но магазин не принимал товары обратно. Это были волшебные туфли – изящные, на шпильках, удлиняющие ноги до бесконечности. Я не пожалела, что оставила их себе. Они пережили мою тогдашнюю квартиру, как и все следующие.

Всякий раз, как я приезжала в гости, мама говорила: «Какая же ты стильная!» Впрочем, я знала, что она не одобряет столь резкого перехода от собранных в хвост волос к узким юбкам. Мама была уверена, что стиль должен даваться легко и естественно. При виде очередной обновки она присвистывала и с лукавой улыбкой произносила: «Только поглядите на эту лос-анджелесскую броню!» А утром, когда я, как в детстве, сбегала по лестнице на запах маминых вафель с грецким орехом и вишней, она первым делом дотрагивалась до моей кожи и говорила: «Красавица!»

Разница между двумя моими домами была столь велика, что необходимость постоянно перестраиваться вызывала у меня легкое чувство одиночества. В Сономе носили джинсы, флисовые пуловеры и практичные сапоги. В Лос-Анджелесе – босоножки и тертые джинсы, искусственно состаренные за двести семьдесят пять долларов. Я балансировала на грани между двумя этими мирами, не в силах обосноваться ни здесь, ни там. В Лос-Анджелесе я чувствовала себя не в своей тарелке. А когда возвращалась в Соному, мое новое, наскоро сколоченное я, у которого якобы все под контролем, осуждало местную неутонченную, сельскую жизнь, чего раньше со мной никогда не бывало. Я не хотела никого осуждать, но ничего не могла с собой поделать.

Когда я оторвала взгляд от фотографий, мама посмотрела на меня в упор и скрестила на груди руки.

– Нечего стоять немым укором.

Я не стала уточнять, что не стою, а сижу немым укором.

– Мама, из твоей спальни вышел голый мужчина!

– Кто же приезжает посреди ночи без предупреждения? Давно пора сделать в твоей комнате ремонт, а то ты считаешь, будто здесь ничего не меняется.

– Я считаю, что ты не должна спать ни с кем, кроме папы.

– Я с ним и не сплю.

– Что? – растерянно переспросила я.

– Генри, если хочешь знать, импотент.

Я зажала уши руками.

– Не хочу знать! Хочу вернуться в прошлое и услышать что угодно, только не это!

– Ну извини, извини. Я только пытаюсь объяснить, что все не так просто, как кажется.

Непросто. То же слово употребил Бен. Проблема в том, что в их устах оно звучало слишком абстрактно: «Все непросто». «С Мишель непросто». В действительности же они сами виноваты, что все стало непросто. И оба предпочитают об этом умалчивать.

– Где папа?

– Мы решили пожить отдельно. Папа в домике винодела – перебрался туда еще две недели назад. Впрочем, во время сбора урожая он всегда там ночует.

Ее слова прозвучали довольно язвительно, но я предпочла этого не заметить.

– Из-за Генри?

– Я же говорю: просто решили пожить отдельно.

Я взглянула в окно на залитый светом фонарей виноградник и дорожку, ведущую к домику винодела. Где-то там, в одной из двух комнат, спал отец. Когда я была маленькой, я часто ночевала во второй комнате, а утром, еще до школы, вместе с папой шла собирать первые ягоды. Я обещала, что мы с братьями продолжим дело его жизни, и действительно в это верила. В детстве больше всего на свете мне хотелось управлять виноградником. И вот я бросила отца одного… Впрочем, мы все, каждый по-своему, его бросили.

– Почему ты ничего мне не говорила?

Мама взяла со стола чашку с кофе.

– Мы решили не рассказывать до свадьбы – не хотели портить тебе праздник.

Похоже, мы с Беном сами его испортили. Без посторонней помощи.

– От Финна с Бобби я тоже старалась скрывать. У них своих проблем хватает.

– Каких еще проблем?

Мне вспомнился визит в «Таверну»: отсутствие Бобби, странное поведение Финна, когда речь зашла о брате.

– Сейчас не стоит, – покачала головой мама. – Подождем, пока они приедут, чтобы ты смогла выслушать обе стороны.

Когда это все члены семьи успели оказаться по разные стороны баррикад?.. Хотелось расплакаться. Еще и Бен, единственный человек, способный помочь мне вновь обрести равновесие, сам же меня из равновесия и вывел.