Фелисия прикрыла глаза, наслаждаясь сигарой, и в маленькой домашней столовой с желтыми стенами и позолоченными деревянными панелями, в которых отражались огоньки свечей, наступила тишина. Гортензия от удивления едва дышала.

Сообразив, какой она производит эффект, Фелисия открыла глаза и улыбнулась.

– Держу пари, вы сейчас представляете, что было бы с матерью де Грамон, нашей директрисой в пансионе, окажись она вдруг на вашем месте. Хотя, вообще-то, и так все ясно, достаточно взглянуть на ваше лицо. Я вас ужасно шокирую?

– Ну, не ужасно, но… но все-таки… Ведь это мужская привычка!

– Есть и пить – тоже мужские привычки. Однако все женщины пьют и едят… а иные даже больше, чем мужчины. Все это навело меня на мысль, что нет никаких причин женщине не курить. К тому же я в Париже не одна такая.

– Дамы здесь курят?

– Вообще-то нет, или скрывают это. По крайней мере мне известна только одна, которая курит не таясь: это баронесса Аврора Дюдеван, уроженка Берри. Она любовница публициста и сама тоже пишет. Большая оригиналка, иногда даже переодевается в мужское платье и называет себя Жоржем, но тем не менее человек она интересный. И так умна! Насколько я ее знаю, мне кажется, у нее есть талант. Мы встречались изредка в салонах, то у Жюли Давилье, то у Делессеров. Там она мне и открыла все прелести сигары: она чудодейственно усиливает способность рассуждать и вместе с тем помогает успокоиться. Хотите попробовать?

– Боже упаси! – рассмеялась Гортензия. – Вот уж чего мне хотелось бы меньше всего на свете!

Фелисия встала, положила сигару в пепельницу из оникса, развеяла окутывавший ее дым и, подойдя к Гортензии, по-сестрински обняла подругу.

– Не отчаивайтесь, дорогая, – серьезно сказала она. – Посудите сами, ведь вы уже не одна в Париже, полном ловушек. Я буду рядом столько, сколько потребуется, а уж вдвоем-то мы осилим любые трудности.

– Как благородно с вашей стороны, милая Фелисия, предложить мне помощь! Но ведь ваша жизнь и без меня полна сложностей. Боюсь, как бы ваши невзгоды не умножились из-за меня…

– Гоните эти мысли прочь. Наоборот, с вами мне не так одиноко, от вас я вправе ждать поддержки… и, быть может, симпатии.

– Уж в этом-то можете не сомневаться!

– Вот видите, а мне как раз не хватало участия.

Волнение мешало им говорить, ведь обе они, такие молодые, красивые, но уже много пережившие, теперь надеялись найти друг в друге опору. Так юные еще деревца, сплетясь ветвями, поддерживают одно другое в бурю, не давая упасть, черпая в единении новые силы. Они поцеловались и пожелали друг другу спокойной ночи. Фелисия пошла в салон докуривать свою сигару, а Гортензия поднялась к себе.

Закутавшись в голубой шерстяной халат, Гортензия уселась за небольшой письменный стол у одного из двух окон своей спальни и принялась за письма. Разложив листы бумаги на бюваре, обтянутом светлой кожей, она тщательно разгладила один, подыскивая слова для первого послания, затем выбрала перо и окунула его в чернила.

Первое письмо было написано быстро, как бы само собой. Оно адресовалось доктору Бремону и его семье. Она обещала, как только приедет в Париж, написать им и ни за что не хотела, чтобы задержка, пусть даже ничтожная, заставила их волноваться или, что еще хуже, подумать, будто в столице она успела позабыть все, что они для нее сделали.

Сложив письмо, Гортензия отложила перо и, откинувшись на бархатную спинку кресла, глубоко задумалась. Наступил тот редкий момент, которого она так давно ждала: пришло время написать Жану, Князю Ночи, человеку, которого она любила и чье отсутствие ранило ее даже больше, чем потеря сына.

Гортензия адресовала письмо Франсуа Деве, фермеру из Комбера, – это был единственный способ доставить письмо Жану, не боясь, что оно попадет в руки врагов.

Она долго сидела, устремив взгляд на пламя в камине, лизавшее толстые поленья. Отблески огня играли в старинных темных зеркалах, отражались в золоченых рамах, а Гортензия будто снова перенеслась в Лозарг, в комнату с зелеными стенами, где в маленьком секретере, принадлежавшем матери, она обнаружила свидетельство любви Виктории к молодому крестьянину Франсуа. На пожелтевшем листке рука матери вывела первые робкие слова любви, в которой она едва осмеливалась признаться. Да, огонь уничтожал и время, и пространство; глядя на него, достаточно было чуть-чуть напрячь память, чтобы вновь оказаться там…

Конечно, здесь едва ли услышишь волчий вой, доносящийся издалека. Вот с улицы, прогоняя навеянные воображением грезы, прошуршал колесами по мостовой какой-то проезжавший мимо экипаж, но в сердце Гортензии уже ожили крепкая фигура Жана, его суровое лицо со светлыми глазами, ослепительный блеск зубов, обнаженных в улыбке, его нежные руки, обнимавшие ее. О, этот жар, эта страсть, охватившая их обоих, единство тел и душ, любовь, давшая жизнь маленькому человечку!..

– Мой маленький, – прошептала Гортензия с болью. Сына, ее плоть и кровь, оторвали от нее, она едва успела его поцеловать, как ребенка унесли, отдали кормилице, которую она даже не знает. Гортензия ясно представила его себе, своего малыша Этьена, так похожего на Жана, с непослушным хохолком черных волос на головке, этого крепкого маленького овернца. Когда она сможет вновь обнять его? Сколько недель, сколько месяцев пройдет, прежде чем ей будет дано это огромное счастье, когда наконец ребенок увидит лицо матери? Жан обещал: «Я тебе его верну…» Но где, когда, как? Ведь его нужно было сначала найти, а Овернь так велика, маркиз де Лозарг так коварен…

Гортензия выпрямилась, взялась за перо. Страсть, казалось, ослабленная долгой разлукой, была, как прежде, сильна в ее сердце. Она могла обращаться к Жану так, как если бы они расстались только вчера, как будто завтра им суждено увидеться вновь. Перо коснулось белой бумаги и само вывело:

«Любовь моя…»


Было уже очень поздно, когда наконец Гортензия вложила это письмо в другое, покороче, адресованное Франсуа. Она не чувствовала ни усталости, ни страха перед будущим. Быть может, очень скоро Жан найдет для нее и ребенка неприступное убежище где-нибудь в долине, в гуще непроходимого леса. И Гортензия уедет к нему, без тени сожаления расставшись с надеждами на благоустроенную жизнь, оставив состояние в руках тех, кто его так жаждал… даже позабыв о своей репутации…

Она чуть было не поддалась искушению написать и мадемуазель де Комбер, но потом сочла, что это будет неосторожно. Слишком крепки узы, связывавшие Дофину с ее кузеном Фульком де Лозаргом. С детских лет она без ума от него, и естественно, что в борьбе маркиза со своей невесткой Дофина должна была принять сторону любовника… Ладно, потом будет видно!

Уже совершенно успокоившись, Гортензия забросала пеплом огонь в камине, как делала в Оверни, чтобы назавтра легче было его разжечь, скинула халат, задула свечу и легла.

На следующий день, хоть это было и не воскресенье, она решила сходить к мессе и исповедаться. Вот уже несколько месяцев она не представала перед Высшим судом, и ей казалось, что подобает быть с богом в мире. По совету Фелисии она отправилась за несколько домов от них в часовню иностранных миссий, которая с 1802 года была вспомогательной церковью при обители св. Фомы Аквинского, расположенной намного дальше.

Фелисия не советовала ходить к капеллану монастыря Сердца Иисусова, куда она вначале было собралась.

– Этот милый человек привык к мелким девичьим грешкам, – со свойственной ей прямотой заявила подруга, – он в ужас придет от вашей жизни, полной страстей, и может ранить вас. У священников, которые на языческих землях повидали жизнь во всей ее жестокости, вы найдете больше понимания. И участия, а вас ведь надо подбодрить…

Совет оказался правильным. В строгой холодной часовне в янсенистском стиле за деревянной решеткой исповедальни Гортензия увидела молодого священника. На очень бледном лице в полумраке, как звезды, горели глаза. В голосе, обратившемся к ней, было столько теплоты и внимания, что ей стало удивительно легко… Что-то подсказывало ей: наказания не будет, никто не предаст анафеме ее греховную любовь. Но все же голос ее прервался, когда пришлось рассказывать о смерти Этьена.

– Я должна была догадаться, почувствовать, что он не переживет рождения ребенка. Если бы я знала, то не поступила бы так…

– Вы так считаете? Любовь – это страшная сила, сопротивляться ей невозможно. Ваша самая большая вина, конечно, в том, что вы отвернулись от бога. Бог бы поддержал вас. А несчастный супруг ваш все равно рано или поздно бы совершил этот грех над собой. Бог бы ему простил. Вина не его, а того, кто не уберег свое дитя, дал развиться в нем отвращению к жизни, жажде небытия. Вы стали лишь орудием… Но каковы же ваши чувства к тому, кто стал отцом ребенка?

– Я люблю его… и, наверное, никогда не перестану любить… Он нужен мне…

– И все же хорошо, что вы по крайней мере некоторое время побудете врозь. Примите разлуку как божью кару и не пеняйте на бога, если кара будет долгой. Господь никогда не посылает смертным больше, чем они могут вынести. Даже если это мученик, потому что мученики открывают путь к вечному блаженству. Мужайтесь, дочь моя, и молитесь за тех, кого любите. Это будет для них наилучшая поддержка.

После отпущения грехов, прослушав положенные молитвы, Гортензия долго еще оставалась коленопреклоненная на скамеечке для молитвы, но она не молилась, завороженная тишиной, усиливавшей ощущение легкости, в согласии с самой собой после исповеди и высшего прощения. И когда наконец вышла из часовни, то летела как на крыльях.

Погода в то утро вовсе не соответствовала ее настроению. Первый майский день выдался теплым, но пасмурным, один из особенных парижских серых дней, когда на фоне неба ярче зеленеют только что развернувшиеся листочки. Листва волнами окутывала высокие стены на улице Бабилон.

Высоко подняв голову, любуясь розовыми цветочками ухоженного куста боярышника, выбивавшегося из-за решетки какого-то сада, Гортензия не замечала, что происходит на улице, как вдруг внимание ее привлекли доносившиеся сзади крики.