Термонт, казалось, был сбит с толку, но ее голова работала ясно.

— Он чем-то подменил валиум. Это дает противоположный эффект. Я вся прямо дрожала. Но мне уже лучше.

— Где вы?

— На Чеви Чейз-серкл.

— Не делайте никаких глупостей, Барбара.

— Не волнуйтесь, — сказала она. — Теперь-то я уже никогда больше не буду делать глупостей.

ГЛАВА 21

Оливер ничего не сказал Гольдштейну о слепке, который он снял с замка от комнаты Барбары, и о ключе, который изготовил с этого слепка. Он предвидел все комментарии, которые не преминул бы высказать Гольдштейн по этому поводу. Откуда этому надменному идиоту знать, каково быть в шкуре Оливера? Равным образом он ничего не рассказал Гольдштейну о декседрине, который он насыпал в предварительно опорожненные им флаконы из-под валиума.

С кем еще было ему обсуждать правильность своих действий? Любому здравому стороннему наблюдателю они показались бы иррациональными, попросту преступными. Но как бы такой наблюдатель сам отреагировал на то, что она сделала с ним? Сауна. Вино. Детектив. Вовсе не обыденные ситуации. Ему постоянно приходилось быть настороже. Начеку. А как тот же разумный наблюдатель объяснил бы ее действия? Будто гром среди ясного неба, к ней внезапно пришло решение развалить семью. Словно в голове ее сработал какой-то будильник. «Ну вот, Оливер, пора».

— Терпение, — еще недавно заклинал его Гольдштейн сквозь клубы сигарного дыма. Но именно этого курса он и придерживался. Терпение. Все ангелы были на его стороне.

К вопросу о финансовых проблемах Гольдштейн подошел осторожно.

— Ее деловитость превосходит все границы. Будьте терпеливы. Рано или поздно они сами придут к нам с предложениями об уступке.

— А как насчет коммунальных счетов? Нас же просто отключат.

— Не нужно зря рисковать, Роуз. Я видел это тысячу раз. Бизнес кажется легким только со стороны. Ей придется прийти к нам. У нее нет других источников дохода.

— Две тысячи в месяц на содержание дома, голый минимум. Да Боже мой, это же целая куча денег!

— Отнюдь, если вы при этом вкладываете деньги в бизнес. Она придет к нам. Вот увидите.

Как и сказал Гольдштейн, ему приходилось быть терпеливым. Тем временем различные коммунальные службы принялись настойчиво звонить, угрожая отключением.

— Вам платит моя жена, — объяснял он многочисленным служащим.

— Нас это не касается.

В тот день, когда дети уезжали в лагерь, он и Барбара появились на парковочной площадке школы. Сидя за рулем «Феррари», Оливер следовал за микроавтобусом Барбары, в котором она везла детей вместе со всем их багажом. Глаза Евы припухли после бурной сцены расставания с Энн. Энн перебралась жить в помещение ХСЖМ[45] на Семнадцатой улице, сообщив ему об этом в записке, которую она подсунула под дверь его комнаты.

«И если когда-нибудь ты почувствуешь, что я тебе нужна, — приходи». Записка была без подписи. Прочитав ее, он почувствовал вину. Конечно, он обошелся с ней непорядочно, но в конце концов не заставлял ее влюбиться в себя. Любовь. Какое презренное слово. Его давно надо упразднить. Когда-то он любил Барбару. Однажды, много лет назад, он рассказывал ей о любви, сущность которой, по его словам, заключалась в том, что Бог разрывает одного человека на две половинки и заставляет их потом друг друга искать. Если поиски окажутся удачными, они снова превращались в одно целое. Это и есть любовь. Ну и нагородил, подумал он. Неприкрытая ложь, дерьмо собачье. Нет, поправился он, сказать так — слишком много чести. Любовь — это просто пшик.

Он чувствовал себя очень неловко, прощаясь с детьми, которые глядели на них встревоженными глазами.

— Я очень хочу, чтобы вы или покончили со всем этим наконец, или помирились, — шепнул ему на прощание Джош, и Оливер не сомневался, что то же самое он сказал и своей матери. Он крепко обнял мальчика, испытывая при этом какое-то странное чувство сожаления. Он сожалел, что Джош родился не только из его генов, но и из ее тоже. Он тоже часть ее. Каким-то образом из-за этого он любил его теперь меньше. У Джоша были такие же, как у матери, глубоко посаженные славянские глаза. Оливер не мог выносить груза вины, который давил на него невыносимо. То же самое он ощущал теперь и по отношению к Еве. Это все неправильно, решил он. Противоестественно. Но глядя, как Барбара обнимает и ласкает детей перед посадкой в автобус, он вынужден был отвернуться. Это зрелище выводило его из себя.

Родители махали вслед отъезжающему автобусу, даже когда он уже скрылся из виду. Затем все стали разбредаться по своим машинам, молчаливые, словно подавленные чувством потери. Он направился к своему «Феррари», когда голос Барбары остановил его.

— Я все знаю о валиуме, — сказала она. — Но не знаю, как это тебе удалось. Но только не думай, что тебе это сойдет. Никогда.

Он повернулся и посмотрел ей в лицо, с удовлетворением отметив, что вокруг глаз у нее появилась недавно приобретенная сетка морщин. Он оглядел ее, ничего не ответил, сел в «Феррари» и нажал на газ.

Теперь он должен действовать осторожно. Он заметил ненависть в ее глазах, жажду возмездия. Одна щека его нервно подергивалась. Он посмотрел на часы. Слишком рано, кинотеатры еще закрыты. Мысль о том, чтобы остаться одному, пугала его. Расставание с детьми, понял он, расстроило его, отсюда и ложь, которая вызвала те уродливые мысли несколько минут назад.

Поездка в «Феррари» не принесла удовольствия. Над ним словно навис тяжелый покров мрака. Разлука с детьми не придала ему чувства уверенности. Несмотря на всю горечь и антагонизм, которыми была полна сейчас его душа, он по сути своей оставался семьянином. Дом, жена, дети, собака. Прямо как в телесериале. Он подумал о своем отце, простом чиновнике-бюрократе. Отец приходил домой, закрывал за собой дверь в собранном из щитов домике во Фрамингеме[46] и обретал царство покоя и безопасности. Домашней свободы. Здесь стояло его кресло, лежали его трубка, его халат. Чувство семьи: дом, жена, дети, собака. Для матери отец всегда был «моим». Она даже и говорила о нем так: «Мой любит, чтобы яйца варились четыре минуты. Мой не любит рисовый пудинг. Мой любит на завтрак бутерброды с яйцом и салатом и сладкое яблоко. Только не Макинтош». Она была очень внимательна ко всем его просьбам, тщательно входила во все детали. Она делала буквально все, чтобы старику жилось приятнее. Счастливый сукин сын. Он был царем вселенной. Чернослив к завтраку. Хорошо действует на пищеварение. Или желе «Джелло» на обед. Это от простатита. Или рыба по пятницам. И для Бога, и для мозгов. Они были католиками по рождению и наклонностям, но не особенно жаловали священников, хотя он знал, что мать втихомолку молится об их спасении. Для мужа и детей. И очень редко для себя.

Она являла собой именно тот тип женщины, какой он всегда хотел видеть в Барбаре, какой она, воображал он себе, и была. Большая грудь его матери была зонтом, под которым можно укрыться от всего мира. Она олицетворяла собой безопасность. Тепло, чудесно рядом с ее большим, щедрым сердцем. Любые слезы приобретали значение, если проливать их под этим зонтом. Он успокаивал боль. Он придавал всему дому сладость, умиротворение.

— Она — добрая женщина, — признался как-то Оливеру отец. И это было правдой. Как же он завидовал им сейчас. Долгие годы спать радом с такой большой подушкой, набитой силой, любовью и безопасностью. Разве могли сравниться с этим джунгли, в которых он жил сейчас? Мысли его блуждали в прошлом, и когда взгляд упал на собственное отражение в ветровом стекле, он вернулся к действительности. Он не жил с родителями уже больше двадцати лет, и хотя они были, благодарение Богу, живы и здоровы, их существование затерялось для него где-то в Фармингеме еще двадцать лет назад.

Он остановил машину и зашел в ближайшую аптеку-закусочную, откуда позвонил в Фармингем. Трубку снял отец.

— Привет, папа, — ему пришлось буквально скрутить себя, чтобы голос прозвучал бодро.

— Сын, — Оливер услышал, как отец завопил, отвернувшись от телефона: — Молли, это Оливер, — трубка тут же оказалась в руках у матери.

— Оливер?

— Да, мам, — он помолчал, проглотив комок, застрявший у него в горле. — Я только что отправил детей в лагерь на автобусе.

— Они здоровы? — она всегда становилась подозрительной, когда он звонил. За пределами ее дома жизнь была неустойчивой и опасной. Они обменялись обычными пустяковыми новостями. Как Джош? Что Ева? Как твоя практика? Как ты себя чувствуешь? Ну как там оно? Это означало развод. Его родители еще не видели его с тех пор, как произошел разрыв, хотя и повидали детей, когда те были в Бостоне вместе с Барбарой. Сама Барбара тогда на встречу с ними не пошла. В разговорах с Оливером мать намеренно старалась не упоминать о Барбаре.

— Никак нельзя все это остановить? — спросила она.

— Никак.


Наступила долгая пауза, в продолжение которой он мог ясно читать ее мысли и видеть перед собой ее лицо. Такие вещи не могут, не должны происходить на свете. Пожалуйста, только без слез, взмолился он про себя, и после еще нескольких безобидных слов они закончили разговор, не имея привычки и потребности в длинных междугородних переговорах. Тем не менее он вышел из аптеки успокоенным, размышляя над тем, где правда и где вымысел. Их жизнь. Или его.

Он не собирался возвращаться домой, но настолько утратил всякое чувство времени и пространства, что, прежде чем он дал себе отчет в том, что делает, уже въезжал в аллею, которая вела к их дому. Обнаружив, где находится, он стал ждать Бенни, который должен был вот-вот выскочить к нему, и мысль об этом пробудила в нем желание отправиться на прогулку, может быть куда-нибудь к Хайнс-пойнту, где Бенни мог бы побегать и погоняться за летающим диском — один из немногих трюков, которым обучил его Оливер.