Голос


Огромное июльское солнце вставало рано и медленно проплывало сперва над дальними пашням, затем над заброшенными колхозными полями и наконец, минуя соседские огороды, на целый день повисало над крышей бабушкиного дома, раскаляя ее до треска. В доме наступало время обеда, а после него все и даже мухи замирали до того предвечернего часа, когда солнце начинало глядеть в западные окна и клониться к пруду у края деревни. Домашняя суета оживала опять, готовился сытный ужин и до темноты бормотал телевизор. Так дни моих школьных каникул делались похожими друг на друга и постепенно превращались в одно скучное мореное безвременье. Я то загорала на крыше сарая на заднем дворе, то пощипывала пузатую смородину в саду возле дома, то, открыв затхлую библиотечную книгу, тотчас же засыпала.

Вот и сегодня в послеобеденном устатке я лежала на кровати и держала перед глазами открытую книгу, но сон никак не шел. В комнате становилось жарко, и мысли из головы испарялись, едва успев там появиться. Мой ленивый взгляд снова и снова прошивал ровной строчкой одну и ту же страницу, но слова никак не хотели соединяться между собой смыслами. Читать больше не хотелось, и я, задрав грязные ноги на прибитый к стене ковер, уставилась в свеже-побеленный потолок.

На кухне варилось варенье. Ложка стучала о стенки стеклянных банок, крышки кастрюль подлетали и со звоном опускались на волны кипящей под ними лавы. Войском командовала бабушка и то и дело победоносно прогуливалась по скрипучим коридорным половицам до погреба и обратно. По радио женщина рассказывала, как правильно подкармливать рассаду и прищипывать корнеплодные хвостики.

– “Как скучно,” – думала я и считала на ковре узоры в виде морских коньков.

– Триннадцать, четырнадцать… Пятнадцать морских коньков! – громко объявила я своим пяткам.

– “И лет мне уже пятнадцать. Целых пятнадцать! Вечность”.

Чувству, которое было моей отрадой, я бы, пожалуй, не подобрала лучшего определения, нежели – беспечалие. Я любила мир в той степени, в которой могла его объяснить для себя. Я радовалась тому, что находила вещи там, где их сама же и оставила, тому, что любой бабушкин шаг угадывался мной заранее и безошибочно, что учителя в школе рассказывали о свойствах и явлениях, которые я открыла уже давно, только дала им другие названия. Пространство вокруг было мною завоевано и обжито настолько, что становилось скучно. Тогда на помощь мне приходило мое воображение и бессменно увлекало меня в полет, высоко над привычными и понятными вещами.

Я закрыла глаза, и стала подниматься над крышей нашего дома, над огородами и лысыми полями. Лицо окатила приятная прохлада, душный воздух стал таять, и мои пятнадцать морских коньков остались далеко внизу на бордово-красной глади моря шерстяного ковра.

– “Вечность – это много или мало? – думала я, поднимаясь над деревней. – Много бывает бабушкиных блинов с вареньем, а иногда и самой бабушки, особенно, если она вот так шумит, когда я пытаюсь уснуть, мало же бывает, наверно, только радости, хотя… ”

Я открыла глаза. Бабушка на цыпочках, вооруженная заляпанной ягодной кровью поварешкой, пересекала мою комнату. Большая, как гора, она ступала совершенно бесшумно, думая, что я сплю, несмотря на грохот ее кухонной артиллерии.

– Я не сплю, ба.

– А че так? Поди жарко? Мож окно открыть? – очередью выпалила она и, взяв ориентир на окно, продолжила красться.

– Да, жарко, – выдохнула я.

Бабушка открыла окно, и занавеска с головы до ног захлестнула ее своей тюлевой пеной. Выпутавшись, она широким резким жестом, будто держала в руке саблю, наотмашь дернула занавеску влево и уставилась во вражеский горизонт.

– Кто такие? Не могу понять, – озвучила она ход своих мыслей и прищурилась.

Вопрос ее прозвучал как казарменный будильник. Я подскочила на кровати и вытянула шею, пытаясь поверх пышных шапок гераньи увидеть то, на что она смотрела.

– Точно не нашенские – городские, – маскируясь, продолжала бабушка разведку.

– Ну и что такого? Не к нам ведь приехали, – расстроилась я.

– Глянь-ка, со всеми пожитками! Сколько чемоданов-то! Стало быть теперь соседи.

Я всегда получала огромное удовольствие наблюдать, как яд праздного любопытства отравляет человеческое существо. Он имеет свойство мгновенно всасываться в кровь и, парализуя центральную нервную систему, заставляет людей принимать наиглупейшие позы подсматривающих и подслушивающих.

– “Ей бы бинокль”, – подумала я.

Вдруг я живо представила, как бабушка, одетая в лилово-розовый камуфляж под цвет гераньи, с офицерской выправкой стоит напротив окна и прикладывает к глазам бинокль. Долго так стоит, не шелохнувшись, а потом скупым на эпитеты армейским языком начинает докладывать обстановку: “Их трое. Среди них женщина – мать. У нее ключи. Открывает ворота. Мужчина лет сорока – отец – паркует машину. Есть еще мальчик лет семнадцати. Наблюдение заканчиваю”. Я громко рассмеялась, чем, по-видимому, смутила бабушку, и она оставила свой наблюдательный пункт.

– Я ведь зачем-то сюда зашла, а зачем – не помню, – говорила она, а ее взгляд воровато обшаривал углы.

То, как работала бабушкина память, представляло для меня одну из самых неразрешимых загадок во вселенной. Она хорошо помнила свое детство, войну и буквально по дням и летам могла восстановить их долгую и, казалось бы, однообразную жизнь с дедом. Она помнила года, когда были засухи и “горело” сено, когда заливало картошку, и копать ее приходилось, стоя по колено в воде, и даже какой расцветки был шарф, который она отдала деду, когда он пришел ее сватать. После же дедовой смерти ее память будто кто-то запечатал, как конверт с письмом, на исписанных листах которого больше не осталось места для новых событий. Она стала путать дни недели, забывать, где оставила свои вещи, и клала ли соду в блинное тесто. Будто память ее была сосредоточением ее души, которая жила теперь глубоко, как в погребе, в прошлом. Здесь же со мной, на поверхности, было то немногое, что от нее осталось, и чего еще хватало на ее неизменно вкусные пироги и редкие ласки. Я улеглась поудобней на бок, положила голову на одну руку и с видом полного участия стала сканировать взглядом предметы в комнате.

– Может за газетой зашла?

– Не, газет в кухне полно, – отклонила она мою версию.

Кстати, в бабушкином доме газеты никогда не подразделялись на свежие и несвежие, а понятия “вчерашней газеты” просто не существовало. Было четкое разделение на чистую бумагу и газеты, особенно если речь заходила о вещах весьма интимного свойства. Этот позабытый мной факт скупой бабушкиной практичности сделал мою версию несостоятельной.

– Ножницы может?

– Да, че гадать теперь? Черт с ним!

С этими словами она зашуршала мозолистыми загрубевшими ступнями по ковру и скрылась в кухне. Повернувшись в кровати, я легла на живот и уткнула лицо в прохрустевшую гусиным пером подушку.

Краем глаза мне все-таки удалось увидеть мальчика, приехавшего с родителями в дом напротив. Он был высокий и русоволосый, а еще в его походке было что-то необыкновенно притягательное и неуловимое. Я не разглядела его лица, плохо рассмотрела его фигуру, но я запомнила его голос. Он бросил что-то короткое и неразборчивое вслед отцу, когда тот понес коробки во двор, и я его услышала. В том, как он говорил, был призыв к действию. Хотелось вскочить с кровати и бежать навстречу какой-то легкой беспричинной радости. Герои советских фильмов говорили очень похоже, но их радость всегда звучала приторно и неправдоподобно, а после их коллективного катарсиса и вовсе хотелось плакать от отчаяния. Бабушка в конце таких фильмов часто говорила – “нагородили же”, и я с ней полностью соглашалась. Этот же молодой звонкий голос подкупал и покорял какой-то бескорыстию, потому что сам его обладатель, казалось, был искренне весел, и его радость была тождественна самой себе. Каким-то юным беззаботным счастьем звенели колокольчики в его голосе, и, услышав их, я поняла, что прежней мне не быть уже никогда.

Случались со мной интересные знакомства, у меня были друзья, но никто и никогда не вмешивался в мой внутренний диалог. Голос же этого юноши теперь отзывался в моей голове эхом. Я лежала и ровно дышала в подушку, а он кружился надо мной и звенел. С того дня что бы я ни делала, о чем бы я ни думала – все имело целью нравиться, привлекать, удивлять, не просто изливать свою молодую энергию в мир, а делать это красиво с оглядкой на какого-то вечного зрителя. И как не пыталась я мирно и беззаботно уснуть, мне это больше не удавалось ни в тот далекий июльский полдень, ни многие годы позже.


Велосипед


На следующий день я проснулась раньше момента, когда бабушка, потеряв терпение и уставши подогревать мою утреннюю яишенку – так она почему-то называла омлет – заходила в комнату и полушепотом сообщала последнюю метеосводку. Я любила вот так просыпаться под это ее тихое бормотание. Иногда, проснувшись, я нарочно ждала, когда она дослушает прогноз по радио и придет ко мне, чтобы известить о температуре воздуха, влажности и возможности осадков.

Сегодня было не до погоды и, если быть совершенно откровенной – не до бабушки. По обыкновению, она стояла на кухне, когда я вышла к завтраку. Ее грузное белое располневшее тело, как подходившее тесто, заполняло собой все пространство крошечной кухни. На ней было домашнее легкое платье, расцвеченное какими-то невообразимыми жар-птицами, и фартук, связанные концы которого, как верные канаты альпинистов, выдерживали тяжелые нагрузки каждый раз, когда она садилась или нагибалась за чем-нибудь.

– Доброе утро, – сказала я и полезла в холодильник за кусочком недоеденного сыра.

От неожиданности бабушка вздрогнула всем своим большим телом.

– Чет ты рано сегодня, я еще даже ничего не сготовила. Заболела что ли?

Сыра в холодильнике не оказалось.

– Просто так. Почему сразу заболела? – недовольно буркнула я, исследуя необитаемую пещеру холодильника.