Его предшественник не стремился также открывать двери для глав племен. Он жил затворником за высоким забором в комфорте, соответствующем его положению. Шахзада приехал со своей семьей. За несколько недель он сломал устоявшиеся традиции. По его распоряжению в парке были посажены маки, люпины, подсолнечники и дельфиниумы, а еще фруктовые деревья, пальмы, платаны и ивы, в тени которых, прогуливаясь по летним аллеям, можно было вести неторопливый разговор. Его садовники были загружены работой, но не роптали. Пустовавший раньше большой дом рядом с мечетью был переоборудован в Центр приема студентов Джелалабадского университета, тех, что находились вдали от своих семей.

Что касается визитов глав племен, Шахзада считал своим долгом в любое время дня и ночи принять человека, приехавшего издалека в надежде найти решение проблемы. Вот тогда-то мне и пригождалась моя маленькая комнатка. Мы проводили здесь долгие часы, просто как старые друзья. В том смысле, что нам не нужно было говорить, чтобы чувствовать себя комфортно. С Шахзадой у меня всегда было ощущение, что мы не просто влюбленные мужчина и женщина, а две души, долго искавшие друг друга и наконец нашедшие.

Поскольку я не была больше гостьей Шахзады, а стала его спутницей, мы не ужинали больше в гостиной, а оставались в моей комнате. Все было в традиционной манере — мы сидели на полу вокруг клеенчатой скатерти. Молодой кузен приносил нам ароматный рис, кофта, маринованную курицу и восхитительные салаты из мелко нарезанных помидоров, лука, огурцов, которые нужно было вылавливать при помощи куска наана[23]. Мы всегда ели в тишине. Я не спрашивала у Шахзады, почему, но это было так. Во время еды стояла умиротворенная тишина, которая позволяла каждому из нас окунуться в свои мысли.

Понемногу я начала осваивать язык пушту. В Кабуле я попросила своего переводчика научить меня словам любви. Мина — любовь, дера грана мина — очень большая любовь, Шахзада — мой принц, зе росала йым та сара — я счастлива с тобой, зе дера мина ларым — я люблю тебя. Это было чем-то вроде необходимого набора для «моего принца». Странно, что эти интимные слова, которые ни разу не слетали с моих губ в адрес другого мужчины, произносились мной с такой легкостью. Мне нравилось говорить их, я никогда не сожалела о сказанном. Может, оттого что они произносились на иностранном языке, они казались не такими бесстыдными. В остальных делах мне помогал словарь. Мы находили нужное слово, а затем при помощи мимики старались понять друг друга.

В свою очередь Шахзада открывал для себя свободу собственных эмоций и их выражения. Огромная страна открывалась ему — моя страна, страна нежности. Я бы хотела бесконечно долго продлить это благодатное состояние, но его нетерпение возрастало. И от этого мне было очень страшно. Этот страх мог убить нашу любовь.

Однажды вечером он пригласил меня в свою комнату. Я неуверенно последовала за ним. Комната, маленькая, пустая, забавная при свете дня со своими светло-фиолетовыми стенами, становилась неуютной и холодной при неоновой лампе. Маленький ватный матрас служил местом для сна. Мы сели на него. Он дотронулся до моей шеи, потом его рука постепенно спустилась к моей груди. Я резко оттолкнула его, рассердившись:

— Хватит, Шахзада. Если ты будешь настаивать, я буду вынуждена вернуться в Кабул.

Он положил голову мне на грудь, так близко от моих губ, что мое дыхание слегка приподнимало пряди черных волос на его висках. Настала тишина. Он должен был бы протестовать, выйти из себя, послать меня к черту, но оставался странно неподвижным. Я еле дышала, надеясь, что он уснул. Я боялась разбудить его. Потом почувствовала, что его голова вздрагивает, а на мои пальцы, ласкающие его лицо, капают слезы. Он плакал. Опустошенный. Лишенный отдыха и любви. Дрожащим голосом я объясняла ему свои страхи на ломаном языке, который только он один мог понять. Он посмотрел на меня:

— Тогда почему ты приехала, если не веришь мне? Зачем ты неволишь себя? Брижитт, если ты не доверяешь мне, тебе не следовало бы приезжать.

Конечно, он был прав, и доказал это…


С этого дня Шахзада перенес свои вещи на второй этаж, в комнату, расположенную поодаль от членов семьи и посетителей. Может, последние не решатся подняться по лестнице, чтобы задать ему вопрос или вести долгие беседы, которые заканчиваются так поздно, что им приходится ночевать на чем придется — на полу, диванах. Уединения в афганской семье не существует. Дом — это улей, человек не принадлежит себе, групповое превалирует над индивидуальным.

Он выбрал большую комнату, значительную часть которой очень скоро заняла кровать западного образца, на четырех ножках и с матрасом. В другой половине комнаты поместились большой стол и три удобных диванчика с пестрой обивкой, которые определяли границы рабочей части комнаты. Она стала нашим семейным очагом, никто не решался заходить сюда, за исключением слуг. Как-то дядюшки пытались нарушить это правило, но быстро ретировались, увидев мой недовольный вид. Здесь проходили мои дни и ночи — в постоянном полумраке. Опущенные жалюзи защищали от жары, предохраняли от любопытных взглядов персонала, который все время копошился в саду. Шахзада принимал посетителей на первом этаже или работал в своем бюро на соседней улице.

В первое время я подолгу стояла у окна и смотрела на высокие стены, которые отделяли мое «королевство» от оживленной улицы. Я смотрела на верхушки деревьев, покрытых пылью. Представляла себе магнолии, под сенью которых заливаются птицы, пальмы в тропических садах, мощь эвкалиптов и тополей, высаженных вдоль улиц. Я слышала звонки велосипедов, топот лошадиных копыт, голоса и смех, хохот детей, выходящих из школы. Все это доносилось из-за стены.

Лишенная улицы, отрезанная от всего, я воображала себе то, чего мне не хватало. Мне было хорошо здесь. И потом, внешнего больше не существовало. Мне не был интересен мир, из которого я исключила себя, чтобы все свое внимание уделить одной лишь только комнате: жить в ней, наполнять ее своими мечтами, ожиданием. У меня появились собственные ритуалы. Они возникли в Кабуле, когда мне удалось ускользнуть на уик-энд, который во всех мусульманских странах начинается в пятницу. Я разложила на кровати платья, которые подарил мне Шахзада. Они были куплены в Пакистане и в Дубаи. Я выложила их одно на другое на покрывале, где они, легко шурша шелком, вискозой, тафтой, выступали прелюдией к тысяче и одной ночи, которые ждали меня в Джелалабаде. Там я избавлюсь наконец-то от своей городской униформы — неприметной, широкой, которую носят здесь все европейские женщины, чтобы не быть замеченными мужчинами. Я снова стану женщиной. Лучше — одалиской. И я мечтала, что Шахзада сможет пробудить во мне сладострастную женственность восточных женщин.

Другие маленькие ритуалы заполняли время в ожидании Шахзады. Прохладный душ, мытье волос, ароматические масла для тела… Я вела себя как куртизанка. И мне нравилось эта зависимость от страсти. Мне нравилось чувствовать себя слабой рядом с ним. Мне нравилось его доминирование, нравилось ощущение, что мое место здесь, рядом с ним, под его защитой. Ни за что на свете я не хотела бы умереть, не познав этих ощущений, не повстречавшись с мужчиной, который умеет сделать женщину нежной, красивой и счастливой. И подчиненной тоже.

Потом — зажечь свечи, читать, спать. Подождать еще, растянувшись на канапе, смотреть на крылья вентилятора, монотонное движение которых уносило меня далеко. Время текло в наслаждениях — незначительных, но ни с чем не сравнимых.

Дверь открывалась, он входил, клал голову на мои колени, потом снова возвращался к своим делам. Иногда по утрам он исчезал до моего пробуждения. Иногда, открывая глаза, я находила розу на своей подушке. То был утренний цветок, сорванный в саду.

Странно, но затворничество не тяготило меня. Да, можно говорить именно о нем. Ведь мне было запрещено спускаться на первый этаж, гулять в парке. Хоть Шахзада и был готов принять мою культуру, он оставался афганцем. Он не хотел, чтобы мужчины не из его семейного круга видели мое лицо. Он ничего не говорил мне об этом, никогда ничего мне не запрещал, но я почувствовала это очень быстро.

Как-то в апреле жизнь по другую сторону стены снова привлекла меня. Шахзада работал, теплый весенний день манил в свои объятия. У меня появилось желание пойти на базар, куда я не возвращалась со времен создания нашего репортажа. Я оделась, повязала на голову платок и вышла через маленькую дверь нашего садика на улицу.

Большой базар был в двух шагах от дома, я шла под удивленными взглядами мужчин, еще более гнетущими, чем в Кабуле. Здесь в проходах между рядами бродят одни «тюрбаны». Ни одного женского силуэта, только мой. Афганистан — мужская страна, где покупками занимаются мужчины. В квартале продавцов тканей я снова наткнулась на лавочку коммерсанта, которого снимала четыре месяца назад с Мерхией и Джамилей. Он разговаривал с кем-то в своей «пещере Али-Бабы», стоя напротив необъятных рулонов ткани, сиреневых, розовых, и велюра, усыпанного блестками. Все это переливалось нежным светом в сумерках. В углу дымил самовар.

— Выпьешь с нами чаю, — сказал он приветливо, со сдержанным любопытством, так свойственным афганцам.

Тут вас не забрасывают вопросами, вы — здесь и сейчас, и пока этого вполне достаточно. Какой-то паренек поторопился поставить перед почетной гостьей чайник с черным чаем и стакан, который он сразу же наполнил. А еще чашку с коричневыми шариками разного размера. Я спросила, колеблясь:

— Это же не гашиш, я надеюсь?

Шарики сильно напоминали его. Хозяева развеселились, но покачали головами в знак отрицания.

— Вы употребляете его?

— Нет. Гашиш и опиум — это для вас, иностранцев.

Снова смех. Я сделала вид, что верю им. В данном случае шарики были всего лишь гуром, безобидными кусочками тростникового, почти не рафинированного сахара.