Инга проворно достала из мешка еще один стаканчик, плеснула в него щедро из бутылки, слепила из хлеба, сыра и колбасы многослойный бутерброд. И вдруг опять сильно и легко вдохнула в себя воздух. Сначала и не поняла отчего, а потом вдруг догадалась – не шла больше от Нади в ее сторону волна озлобленности. Другой пришла сюда Надя. Старшей сестрой пришла. Именно старшей. Именно сестрой. Той самой, умеющей понять, умеющей простить все, что угодно, раз и навсегда. Потому что так должно быть. Она не смогла бы сейчас объяснить, наверное, отчего это именно так должно быть, она просто знала это, и все тут. Потому что – сестра! Потому что сама обязательно бы простила. И пусть отец на это посмотрит, пусть порадуется…

– Надь, а… Вера? Она знает, что ты на кладбище пошла?

– Не-а, не знает, – покачала головой Надя, принимая из Ингиных рук стаканчик с водкой и бутерброд. – Я сказала, что в магазин пошла. Не решилась как-то правду… А может, надо было?

– Нет. Пусть сама решает. Решит – придет.

– Ну да. Правильно. Что ж, давай папу поминать… Прости нас, дорогой… – вмиг севшим голосом произнесла Надежда, взглянув коротко на овал портрета. – Не выполнили мы твою волю… Пришли вот…

Она всхлипнула тяжко, прикрыв глаза рукой, затряслась в тихом плаче. Потом остановила себя усилием воли, опрокинула водку в рот. Пожевав толстый бутерброд и помолчав довольно долго, резко повернула голову к Инге:

– Значит, так, сестренка. Считай, что я тебя простила. Полностью и безоговорочно. И к вопросу этому мы больше не возвращаемся. Поняла?

– Да, Надь, поняла. Спасибо. Я и сама уже догадалась, что ты простила.

– Как?

– Не знаю… – пожала плечами Инга. – Вот ты пришла сюда, села, я и почувствовала…

– А про черта внутри – это ты права, пожалуй. С каждым такое может случиться, когда он мозгами своими не руководит. А потом удивляется – как это я… А сам и не виноват вовсе. Его просто черт за руку ведет. Откуп за свой уход требует. Чтоб человек себя хоть ненадолго сволочью почувствовал. И освободился одновременно.

Они замолчали, сидя плечом к плечу. Отец тихо улыбался глазами с портрета, одобрял будто их легкое молчание. И впрямь – никогда им так просто и легко вдвоем не было. Странно даже. Вроде – вот оно, горе горькое. Вот она, могила отца родного. А они сидят, опершись друг о друга плечами, и тихого ангела слушают…

– Девочки… А… как вы тут… – пропел вдруг ангел у них над головами голосом сестры Верочки. – А я иду… Я вообще-то не думала…

– Да ладно, не думала она, – махнула ей приглашающим жестом Надя, – а я вот тоже думала, что не думаю. А оказалось, все совсем наоборот. Раз ноги сюда повели, значит, думаю. Садись, Верочка, папу поминать будем.

– Так я и хотела, в общем… Вот, и водку с собой взяла, и закуску… Пирог, колбаса… Инга, ты почему без шапки? Простудишься. Капюшон хоть накинь.

– Она не простудится. Она водки уже порядочно махнула, – будничным каким-то голосом произнесла Надя. – Сначала одна, потом со мной. Теперь вот еще и с тобой поминать будет. Так, глядишь, и сопьется.

– Ну да. И вы обе в моем алкоголизме виноваты будете. Если б сразу, вместе мы сюда пришли, так вместе бы враз и выпили…

Верочка посмотрела на них внимательно и строго – нашли, мол, для шуток своих время и место. Потом присела на скамеечку рядом с Ингой, зашуршала торопливо и виновато пакетами. Инга сидела, зажатая меж плотными сестринскими телами, прислушивалась к самой себе. Господи, хорошо как. Хотя и впрямь для таких чувственных откровений не время и не место – права Верочка. А все равно хорошо. Хорошо, когда рядом чувствуешь не обиду и не привычное равнодушие, а понимание сестринское. А может, и любовь даже.

Надя потянулась к бутылке, снова разлила водку – теперь уже в три стаканчика. Верочка заплакала, обняв свободной рукой Ингу за плечи, подняла к портрету отца свое простоватое наивное лицо. Слезы катились одна за другой по ее круглым белым щечкам – Инге даже ладошку захотелось под них подставить. Вместо этого она ткнулась лбом в Верочкино мягкое плечо, прошептала тихо:

– Только ты не казнись, Верочка, что папину волю не выполнила. Ты все сделала правильно. Посмотри – видишь, он нами доволен…

– Прости нас, папочка… – сдавленно всхлипнула Вера, поднимая стаканчик с водкой. – Прости…

Они снова выпили, захрустели принесенными Верой солеными огурцами. Вытерев слезы, Вера вдруг обратилась к Инге строго:

– А у ворот там чья машина стоит? Не Севы ли Вольского?

– Ага. Его машина стоит, – подтвердила Инга.

– А что он здесь делает?

– Как это – что? Меня ждет. Он мне сегодня, между прочим, предложение сделал…

– Какое предложение? – хором спросили сестры, одновременно повернув к ней головы.

– Обыкновенное, какое. Руки и сердца. И всего остального своего имущества. Движимого и недвижимого. Сказал, что сейчас вместе ко мне поедем, что я могу всю свою прошлую жизнь за полдня свернуть. И еще сказал, что я чистый холст…

– Какой еще холст? Ты чего говоришь, Инга? И впрямь напилась, что ли? – подтолкнула ее вбок локтем Надя.

– Не-а. Не напилась. Так и сказал, что я чистый холст, на котором он картину писать будет. Красивую. В золотой рамке, с жемчугами, бриллиантами и другими драгоценными каменьями…

– Ну сейчас, размечтался! – громко возмутилась Надя. – Наивный какой чукотский мальчик… Картину, видишь ли, ему написать захотелось…

– А что такое, Надь? Почему нельзя? – с интересом подняла на нее глаза Инга.

– Да потому! Что я тебя, не знаю, что ли? Так ты и далась – картину на тебе писать… Да ты сама на ком хошь любую картину напишешь, если захочешь! Это ты с виду только хлипенькая такая, чистым холстом прикидываешься…

– Это ты меня сейчас похвалила? Или поругала? – слегка подтолкнула ее плечом Инга.

– Да похвалила, конечно же похвалила… – вздохнула легко Надя и тут же взвилась над сестрой, раскрылась широкими выпрямленными плечами, как большая птица: – А только Вадима я тебе все равно не отдам! И не мечтай даже! Он навсегда мой! Вот тебе, поняла?

Сложив из пальцев толстую фигу, она сунула ее под нос Инге так резко, что та отпрянула испуганно. Потом коротко и виновато взглянула в сердитое и честное лицо сестры, ловко просунула голову ей под руку, обняла за шею, прижалась к ее влажной щеке:

– Прости, прости засранку… Ну прости, прости…

– Да ладно, проехали… – нарочито сердясь, проворчала Надя.

Верочка смотрела на них непонимающе, моргала светлыми короткими ресницами. Потом протянула тихо:

– Девочки, а вы о чем это? Я, если честно, ничего не поняла… Я от водки совею сразу, совсем глупая становлюсь…

– Да так, ничего страшного, Верочка, – успокоила ее Надя. – Не бери в голову. Пробежала тут меж нами одна черная кошка.

– Почему – пробежала? Она всегда раньше меж нами жила… – тихо, будто для самой себя, проговорила Инга.

– Ну да, и правда жила, – так же тихо подтвердила Надя. – Никогда мы меж собой полностью сестрами не были, в этом ты права. Только теперь вот удосужились…

– Ну что ж, и то хлеб! – подняв на сестру глаза, благодарно проговорила Инга. – Хоть одну отцовскую волю мы с вами исполним – жить в любви сестринской. А из остального, нам наказанного, выходит, и ничего больше…

– А ты знаешь, какую записку нам Люба оставила, уходя?

– Нет… А какую?

– А такую – прощайте, мол. Больше не появлюсь в вашей жизни. Никогда. Считайте, что меня и не было… Так что и эту волю отцовскую мы не соблюли, девочки. Не подружились с ней…

– Что ж, умная женщина эта Люба, как оказалось, – тихо произнесла Инга. – Никого нельзя силой заставить ни любить, ни дружить. И даже последней волей нельзя. Каждому свое, как говорится…

– А ты-то как, Инга? С Севкой-то что решила? Мы так с Верочкой и не поняли… Примешь его предложение?

– Да ничего я такого не решила! Чего тут решать, раз душа не лежит. Да и вообще… У меня там Родька за Светланой Ивановной горшки выносит, а я…

– Какой Родька? У тебя еще и Родька есть?

– Да нет… В общем, это не то… Он мне приятель просто. Или больше, чем приятель… Я уж и сама теперь не знаю…

– Горшки, говоришь, выносит? Сын родной, значит, за мамой не выносит, а этот выносит? Ничего себе, приятель! Тут, похоже, никаким таким приятельством и не пахнет. Тут уж, дорогая моя, пахнет настоящим чувством. Таким, которому картины в золотых рамках без надобности… Тоже мне – сравнила чужое дерьмо с картинами! – безапелляционно произнесла Надя, разрубив перед Ингиным лицом рукой воздух.

– Но ты же, Инночка, всегда этого Вольского любила! – подала слабый голосок Верочка. – И что в том такого плохого, если ты в этой… в золотой рамке жить будешь? Хорошо же! Ты за нее не решай, Наденька. Пусть уж она сама…

– Ну да. Для кого-то и хорошо, может. Но только не для Инги, – грустно возразила ей Надя. – Характер у нее не тот, чтоб чьим-то чистым холстом быть. Папин у нее характер-то, вот в чем дело… А вообще, действительно, пусть сама решает. А мы с тобой любое ее решение примем. Даже самое неправильное. Потому что она – сестра нам…

Они посидели еще какое-то время молча, плечом к плечу, на маленькой скамейке, как три нахохлившихся воробья – два больших и один маленький. Потом Надя скомандовала:

– Ну что, пошли, что ли? А то Инга на поезд опоздает…

– Ой, и правда! – встрепенулась испуганно Инга. – Пошли, девочки! Надо убрать тут все, скамеечку на место отнести… Я ее взаймы взяла…

Они встали, посуетились еще немного и бестолково, собираясь, потом поклонились отцовской могиле в пояс и пошли. Отец провожал их с портрета добрыми глазами. Инга шла меж сестер, маленькая и худая, как ребенок. Меж Веры и Надежды. И несла в себе их любовь осторожно, будто боясь расплескать ненароком.

Севка выскочил им навстречу из машины, поймал Ингин взгляд, посмотрел в томительном ожидании. Потом, скользнув взглядом по лицам Веры и Нади, повел плечами, будто от них отстраняясь.