– Поздравлять с чем? – спросила она.

– Ходили слухи о его обручении – по крайней мере, он мне что-то об этом говорил.

Гудрун залилась краской.

– Ты имеешь в виду с Урсулой? – вызывающе спросила она.

– Да. Это так, да?

– Не думаю, что было какое-нибудь обручение, – холодно сказала Гудрун.

– Вот как? Никаких движений вперед, Руперт? – крикнул он.

– Что? В смысле брака? Нет.

– А почему? – крикнула Гудрун.

Биркин быстро оглянулся. В его глазах также читалость раздражение.

– Почему? – ответил он. – А как по-вашему, Гудрун?

– О! – воскликнула она, решив внести свою лепту в разговор, раз уж он начался, – мне кажется, что ей не нужна никакая помолвка. Она из тех девушек, что синице в руке предпочитает журавля в небе.

Голос Гудрун был четким и звучным, как удар гонга. Он напомнил Руперту голос ее отца, такой же сильный и звонкий.

– А мне, – сказал Биркин с веселым, но в то же время решительным лицом, – мне нужен союз, которы связал бы нас взаимообязывающими узами. Я не особенно силен в любви, особенно в любви свободной.

Остальные двое были изумлены. Кому предназначались эти громкие слова? Джеральд замер на мгновение в удивлении.

– Так любовь для тебя недостаточно хороша? – воскликнул он.

– Нет! – крикнул Биркин.

– Ха, это уж чересчур выспренно, – сказал Джеральд, и машина влетела в лужу грязи.

– А в чем, собственно говоря, дело? – спросил Джеральд, оборачиваясь к Гудрун.

Такая фамильярность вызвала у Гудрун крайнее раздражение, сродни оскорблению. Ей казалось, что Джеральд намеренно оскорбляет ее и нарушает неприкосновенность личной жизни всех троих.

– В чем дело? – воскликнула она высоким, неприязненным голосом. – Не спрашивай меня! Я ничего не знаю про брак в высшем его проявлении, уверяю тебя, и в наивысшем тоже.

– Это всего лишь заурядное, ни к чему не обязывающее слово! – воскликнул Джеральд. – Со мной то же самое. Я ничего не смыслю в браке и в крайностях его проявления. Мне кажется, это всего-навсего маленький пунктик Руперта, на котором он совершенно зациклился.

– Вот именно! Это только его проблема! Не женщина ему нужна, ему нужно воплотить в жизнь свои идеи. Но когда дело доходит до практики, этого оказывается недостаточно.

– Верно. Уж лучше бросаться на женское начало в женщине, подобно тому, как бык бросается на ворота.

Затем он улыбнулся про себя.

– Так ты считаешь, что любовь – это именно то, что надо человеку? – спросил он.

– Да, пока она длится; но не следует ждать, что она будет длиться вечно, – голос Гудрун перекрывал шум.

– В браке или не в браке, в высшем, наивысшем или среднем его проявлении – принимай любовь такой, какая она есть.

– Нравится тебе это или не нравится, – эхом отозвалась она. – Брак – это общественный институт, который насколько я понимаю, с любовью ничего общего не имеет.

Искорки в ее глазах не исчезали ни на минуту. Она чувствовала себя так, как если бы он назло ей поцеловал ее у всех на глазах. При этой мысли она вспыхнула румянцем, но сердце ее оставалось таким же твердым и непреклонным.

– Ты считаешь, у Руперта не все в порядке с головой? – спросил Джеральд.

Она была благодарна ему за понимание.

– В том, что касается женщин, да, – сказала она, – считаю. Возможно, и существует любовь, связывающая двоих людей на всю жизнь. Но даже и в этом случае брак здесь совершенно не причем. Если люди влюблены друг в друга, что ж, отлично. Если нет, стоит ли устраивать шум по этому поводу!

– Да, – сказал Джеральд. – Именно так я и думаю. Но что же насчет Руперта?

– Я никак не могу понять его – как и он сам не может понять себя, как и все остальные. Похоже, он считает, что, вступив в брак, он сможет достичь третьего неба – или чего-то в этом роде. Все это очень загадочно.

– Необычайно! И кому нужно это третье небо? На самом деле, Руперту очень хочется найти безопасное местечко – в некотором роде привязать себя к мачте.

– Да. И мне кажется, что это будет еще одной ошибкой, – сказала Гудрун. – По-моему, верность своему мужчине будет хранить скорее любовница, чем жена – уже только потому, что она сама себе хозяйка. Он же утверждает, что муж и жена могут достичь больших высот, чем все остальные человеческие существа – но каких именно высот, он не говорит. Они могут познать друг друга, познать божественную и дьявольскую – особенно дьявольскую – стороны друг друга, познать настолько полно, что это вознесет их выше небес, и бросит в пропасть, что глубже самого ада, в… И на самом интересном месте его мысль обрывается и все падает в никуда.

– Он утверждает, что в рай, – рассмеялся Джеральд.

Гудрун передернула плечами.

– Плевать я хотела на этот ваш рай! – заявила она.

– И это говорит не мусульманка! – заметил Джеральд.

Биркин сосредоточенно вел машину, и не слышал, о чем они говорили. А Гудрун, сидя прямо за его спиной, насмешливо радовалась тому, что рассказала Джеральду о его мыслях.

– Он говорит, – добавила она с ироничной гримасой, – что в браке можно обрести вечное равновесие, если ты свяжешь себя узами и в то же время останешься самим собой, не сольешься с другим существом.

– Меня это не вдохновляет, – сказал Джеральд.

– В этом-то все и дело, – сказала Гудрун.

– Я верю, что если ты способен любить, испытать подлинное забвение, значит ты это испытаешь, – сказал Джеральд.

– Я согласна с этим, – ответила она.

– И Руперт, кстати, тоже согласен – хотя он это постоянно отрицает.

– Нет, – сказала Гудрун. – Он не откажется от собственного «я» ради другого человека. На него нельзя положиться. В этом-то, мне кажется, и есть его проблема.

– И в то же время он хочет жениться! Ну женится он, и что дальше?

– А дальше будет рай! – сострила Гудрун.

Биркин за рулем машины почувствовал, как по его спине пополз вверх холодок, словно что-то угрожало его жизни. Но он лишь поежился.

Начинался дождь. Хоть что-то изменилось. Биркин остановил машину и пошел поднимать откидной верх.

Глава XXII

Как женщина женщине

Они прибыли в город и простились с Джеральдом на вокзале. Гудрун с Винифред отправились на чай к Биркину, куда также должна была подъехать и Урсула.

Однако первым человеком, еще днем появившимся в его квартире, была Гермиона. Биркина не было, поэтому она просто прошла в гостиную, где рассматривала его книги и ноты, играла на пианино.

Вскоре приехала Урсула.

Присутствие в квартире Биркина Гермионы, о которой она какое-то время ничего не слышала, неприятно удивило ее.

– Какая неожиданная встреча, – сказала она.

– Да, – ответила Гермиона. – Я была в Эксе[52]…

– Поправляли здоровье, наверное?

– Да.

Женщины смотрели друг на друга. Урсуле было неприятно вытянутое серьезное, склоненное лицо Гермионы. В нем было что-то от тупой и переоценивающей свои силы лошади. «Ее лицо смахивает на лошадиную морду, – подумала про себя Урсула, – она мчится вперед, а глаза закрыты шорами». Казалось, у лица Гермионы, как у луны, была только одна сторона. Оборотной стороны не существовало. Она могла видеть только плоскую, но идеальную для нее, равнину живого сознания. Ее владения заканчивались там, где начинался мрак. Одна половина ее существа, подобно скрытой стороне луны, была нежизнеспособной. Ее существо опиралось исключительно на ее сознание – эта женщина не знала, что такое побежать или куда-то пойти, ей было неведомо, как движется рыба в воде или как шныряет в траве ласка. Ей все время нужно было пропускать все через свое сознание.

Но Урсуле такая односторонность Гермионы доставляла одни страдания. Она просто ощущала холодность этой женщины, которая, казалось, сравнивало ее с землей. Гермиона же, которая только и делала, что размышляла, пока желание вобрать все в свое сознание не лишало ее сил, и которая с таким трудом и так медленно добиралась до высшего пика познания, которое ее так ничем и не насыщало, – эта самая Гермиона сумела в присутствии другой женщины, которую она считала обычной дурочкой, уверенно выставить напоказ свой горький опыт, точно сокровища, облекающие ее беспрекословным превосходством, ставящие ее на самую верхнюю ступеньку жизненной лестницы. Она умела снисходить со своих умственных высот до таких женщин, как Урсула, которые, по ее мнению, на все смотрели исключительно через призму своих чувств. Бедная Гермиона, ее ноющая уверенность в своей правоте была одним из ее наваждений, только ею она и могла прикрываться. Она должна была быть уверена, что ее правота непогрешима, потому что, Бог свидетель, во всем остальном она чувствовала себя лишней и несведущей. В мире мысли, в духовной жизни, она была одной из избранных. И ей хотелось вобрать своим разумом все, что только можно. Но душа ее была разъедена цинизмом. Она не верила в свои собственные истины – они были ненастоящими. Она не верила, что у человека может быть внутренняя жизнь – это была всего лишь иллюзия. Она не верила в духовный мир – он был всего лишь наваждением. Как за соломинку, хваталась она за веру в Мамона[53], в плотскую жизнь и дьявола – уж они-то, по крайней мере, были настоящими.

Она была неверующей жрицей, жрицей без убеждений, воспитанной в свете износившихся убеждений и обреченной повторять тайны, которые утратили в ее глазах свою божественность. Бежать было некуда. Она была листом на засыхающем дереве. Что же ей оставалось делать, кроме как продолжать бороться за старые, высохшие истины, погибать за старые, изношенные верования, быть священной и девственной жрицей оскверненных таинств? Великие истины прошлого были верными только в прошлом. Она была листом на огромном древе познания, которое простояло тысячи лет, а сейчас засыхало. Значит, она должна хранить верность самой последней старой истине, даже если в душе она и относилась ко всему цинично и насмешливо.