– Правда?

– Да, Руперт. Мы, все остальные люди в этом мире, не можем и не должны становиться такими, как ты – иначе вскоре положение наше окажется не самым приятным. Когда человек воспаряет в небеса, он забывает о делах.

– Но наше теперешнее положение не так уж и плохо, – едко сказал Биркин.

– Дела обстоят не настолько хорошо, как ты думаешь. В любом случае, мы хотя бы не голодаем и не страдаем от жажды…

– …и вполне удовлетворены жизнью, – добавил Биркин.

Джеральд подошел к кровати и с высоты собственного роста посмотрел на Биркина: шея того была обнажена, спутанные волосы красиво спадали на горячий лоб, в спокойном взгляде не было ни тени сомнения, а лицо светилось иронией. Джеральд, крепко стоящий на земле, переполненный энергией, не хотел уходить, так приковал его к себе его друг. У него не было сил уйти.

– Итак, – сказал Биркин, – до свидания.

Он вынул руку из-под простыни, улыбаясь и сверкая глазами.

– До свидания, – сказал Джеральд, крепко пожимая горячую руку друга. – Я еще вернусь. Там, на мельнице, мне тебя не хватает.

– Я приду через несколько дней, – сказал Биркин.

Глаза мужчин встретились. Взгляд Джеральда был острым, как у ястреба, но теперь в нем играли темный свет и невысказанная любовь. Биркин же, казалось, смотрел на друга из темных глубин тревожным непонятным взглядом, который в то же время был наполнен теплом, обволакивающим разум Джеральда подобно освежающему сну.

– Тогда до свидания. Тебе ничего не нужно?

– Нет, спасибо.

Биркин смотрел, как черная мужская фигура вышла за дверь, как исчезла белокурая голова, а затем повернулся на бок и погрузился в сон.

Глава XVII

Угольный магнат

А в Бельдовере в жизни Урсулы и Гудрун наступило затишье. Урсуле казалось, что Биркин уже не занимал все ее помыслы, что теперь он опять стал для нее обычным человеком, что в ее мире он перестал быть важной фигурой. У нее были свои друзья, свои занятия, своя жизнь. Она с радостью вернулась к прежним привычкам, едва ли не забыв про него.

Гудрун же, после того, как ее душа переполнилась острым ощущением близости Джеральда Крича, после того, как между ними установилась некая физическая связь, думала о нем с полнейшим равнодушием. Сейчас она мечтала о другом – о том, чтобы уехать из Англии и начать новую, не похожую на ее нынешнюю жизнь. Поэтому все ее существо говорило ей, что ей не стоит выстраивать серьезных отношений с Джеральдом. Будет гораздо проще и спокойнее, если их отношения не выйдут за рамки обычного знакомства.

Возможно, она отправится в Санкт-Петербург – там вместе с неким русским, увлекавшимся ювелирным делом, жила ее подруга, скульптор, как и сама Гудрун. В русских ее привлекало их умение жить чувствами и не иметь никаких обязательств. В Париж ей ехать не хотелось. Там было неинтересно и ужасно скучно. Она бы с радостью поехала в Рим, Мюнхен, Вену, в Санкт-Петербург или же в Москву. В Санкт-Петербурге и Мюнхене жили ее приятельницы.

У нее было немного своих денег. Домой она вернулась частично для того, чтобы сэкономить, теперь же она продала несколько своих работ, на выставках ее работы хвалили. Она знала, что если бы отправилась в Лондон, то стала бы «звездой». Но лондонская жизнь была ею давно изведана, поэтому ей хотелось чего-то другого. У нее было семьдесят фунтов, о которых никто ничего не знал. Она уедет сразу же как только получит ответ от своих подруг. Ведь, несмотря на видимую безмятежность и спокойствие, ей постоянно нужно было двигаться с места на место.

Однажды сестры зашли в один коттедж в Виллей-Грин купить меду. Тучная, бледная и остроносая миссис Кирк, проницательная, льстивая, с какими-то пронырливыми, чуть ли не кошачьими повадками, пригласила девушек войти в свою чересчур уютную, чересчур аккуратную кухоньку. Повсюду царил почти кошачий комфорт и чистота.

– Итак, мисс Брангвен, – сказала она своим несколько плаксивым, вкрадчивым голосом, – рады вы вернуться на старое место?

Гудрун, которой предназначались эти слова, сразу же возненавидела ее.

– Мне все равно, – отрезала она.

– Правда? Полагаю, здесь все сильно отличается от Лондона. Вам нравится бурлящая жизнь и большие величественные города. А вот некоторым из нас приходится довольствоваться Виллей-Грин и Бельдовером. И раз уж разговор зашел об этом, как вам наша школа?

– Как мне школа? – Гудрун медленно окинула ее взглядом. – Вы имеете в виду, считаю ли я ее хорошей?

– Да. Каково ваше мнение?

– Мое мнение, что это превосходная школа.

Гудрун держалась холодно и недоброжелательно. Она знала, что простые люди школу ненавидели.

– А, вот как! Про нее разные слухи ходят, то одно, то другое. Приятно узнать мнения тех, кто в ней работает. Не все же должны думать одинаково, правда? Вот мистер Крич из Хайклоуза отзывается о ней очень одобрительно. О, бедняга, боюсь, недолго ему осталось. Он очень плох.

– Ему стало хуже? – спросила Урсула.

– О да, с того момента, как они потеряли мисс Диану. От него осталась одна только тень. Бедняга, вся его жизнь одна сплошная неприятность.

– Вот как? – с легкой иронией спросила Гудрун.

– Да, именно так. Нечасто встретишь такого милого и доброго джентльмена. А вот дети его не в него пошли.

– Наверное, они похожи на мать? – спросила Урсула.

– Очень похожи, – миссис Кирк немного понизила голос. – Когда она впервые появилась в наших краях, это была высокомерная и гордая леди – и еще какая! Стоять перед ней нужно было с опущенными глазами и под страхом смерти нельзя было к ней обращаться.

Лицо женщины стало жестким и хитрым.

– Вы знали ее в самом начале ее замужества?

– Да, знала. Я нянчила троих ее детей. Это были настоящие бандиты, маленькие дьяволята – а уж этого Джеральда кроме как извергом иначе и не назовешь – он уж в шесть месяцев был самым настоящим дьяволом.

В голосе женщины послышались издевательские и злорадные нотки.

– Вот как! – сказала Гудрун.

– Своевольный, деспотичный – одну няньку он довел, когда ему только было шесть месяцев. Он пинался, визжал и вертелся, словно демон. Я частенько отвешивала ему шлепка, когда он был совсем еще грудничком. О, ему бы пошло на пользу, если бы его почаще пороли. Но она не позволяла наказывать их – не-е-ет, она даже слышать об этом не хотела. Клянусь, мне вспоминается, как они с мистером Кричем ссорились. Когда у него лопалось терпение, когда они выводили его из себя и он больше не мог сносить их выходки, он запирался в кабинете и порол их. А она в это время металась взад и вперед, как тигрица, с убийственным выражением на лице. Она умела взглянуть на тебя так, что казалось, ее глазами смотрела сама смерть. Когда же дверь открывалась, она влетала в комнату, всплескивая руками: «Что ты делаешь с моими детьми, ты, изувер!» Она словно теряла рассудок. Мне кажется, он даже боялся ее; он и пальцем бы их не тронул, если бы они не выводили его из себя. А уж какая жизнь была у слуг! И мы только радовались, когда один из них получал то, что заслужил. Это были не дети, а сущее наказание.

– Неужели! – сказала Гудрун.

– Именно так. Ты не разрешаешь им бить посуду на столе, запрещаешь им таскать котенка на веревке, ты не даешь им того, чего они выпрашивают – а выпрашивают они абсолютно все, что угодно – тогда начинается вой, и вот уже идет их мамочка и говорит: «Что с ним такое? Что вы с ним сделали? Что такое, хороший мой?» А затем она набрасывается на тебя с таким видом, будто сейчас растопчет тебя. Но меня ей топтать не удавалось. Я единственная из всех могла сносить ее дьяволят – потому что сама-то она с ними возиться не желала. Нет, она не желала заниматься ими сама. А они хотели, чтобы было так, как они хотят и ничего не желали слушать. И каким же мастер Джеральд был красавцем! Я ушла, когда ему было год с половиной, кончилось мое терпение. Но я отвешивала ему шлепка, когда он был совсем еще грудничком, уж поверьте мне, и ничуть об этом не жалею…

Гудрун уходила в ярости, ненавидя и презирая эту женщину. Фраза: «Я отвешивала ему шлепка» приводила ее в бессильную, неистовую ярость. При этих чудовищных словах девушке хотелось задушить ту, кто их произнес. Они навеки впечатались в ее память и с этим приходилось смириться. Гудрун знала, что когда-нибудь она обязательно перескажет их Джеральду и посмотрит, как он их воспримет. И она ненавидела себя за такие мысли.

А в Шортландсе борьба длиною в жизнь подходила к своему завершению. Отец слег и медленно умирал. Ужасные внутренние боли лишили его возможности участвовать в каждодневных занятиях, оставив ему лишь обрывки сознания. Он все чаще погружался в молчание, он все хуже и хуже понимал, что происходит вокруг. Боль, казалось, заняла все его мысли. Он знал, что она существовала, что она опять вернется. Ему казалось, что какое-то существо притаилось в царившем внутри него мраке. Но у него не было ни сил, ни желания выслеживать его и пытаться разгадать, что оно из себя представляет. А там, во мраке, таилась великая боль, время от времени разрывавшая его на части, а затем вновь оставляющая его. Когда приступ начинался, он корчился, подчиняясь мукам без единого звука, когда же боль оставляла его в покое, он пытался не думать о ней. Раз она – порождение тьмы, пусть остается непознанной. Поэтому он никогда не признавал ее существование, разве только в самом потайном уголке души, где скопились все его скрытые страхи и тайны. А что касается всего остального – да, боль приходила, затем уходила, но все-оставалось по-прежнему. Она в некотором роде даже подстегивала его, придавала ему силы.

Тем не менее постепенно она стала сутью всей его жизни. Она постепенно высосала из него все силы, обескровила его, ввергла в темноту, она отлучила его от жизни и увлекла его во мрак. И теперь, в этих сумерках его жизни, он мало что видел. Дела, работа, – все это полностью отошло от него. Его интерес к общественным проблемам пропал, точно его никогда и не было. Теперь даже семья больше не заботила его, – только иногда остатком сознания он припоминал, что такой-то и такая-та были его детьми. Но это уже был исторический факт, который для него уже не имел никакого значения. Ему приходилось напрягать силы, чтобы вспомнить, кем они ему приходятся. Даже его жена почти не существовала для него. Она была сродни черной мгле, сродни терзающей его боли. По какому-то странному совпадению темнота, в которой обитала его боль, и мрак, в котором находилась его жена, были для него едины. Его мысли и представления лишились четких очертаний и слились воедино, и теперь его жена и поглотившая его боль объединились против него в одну темную силу, с которой он не осмеливался встретиться лицом к лицу. Он не решался вытащить на свет зверя, притаившегося в его душе. Он знал только, что существовала некая тьма и в ней обитало некое существо, время от времени выбиравшееся наружу и питавшееся его плотью. Но он не осмеливался проникнуть туда и вытянуть гадину наружу. Он предпочитал не замечать ее существования. Только в его расплывчатых мыслях эта тварь представала то в облике жены, разрушительницы, то в виде боли, разрушения, в виде мрака, у которого было два лица.