Все четверо укутались потеплее и вышли в нереальный, сумеречный мир тусклого снега и причудливых теней — призраков поднебесья. Непривычный для них холод кусал за нос, пробирал до костей. Урсула не могла продохнуть. В этом убийственно жестоком морозе чувствовалась какая-то злонамеренность.

И все же было чудесно — возбуждение, тишина смутно белеющего, призрачного снега, невидимая связь между ней и видимым окружением, между ней и сияющими звездами. Она видела восходящий Орион. Как же он прекрасен — так прекрасен, что можно разреветься.

А вокруг один только снег, он затвердел и обдавал холодом ноги, их не могла защитить даже зимняя обувь. Вечер, тишина. Урсуле казалось, что она может слышать звезды. Да она и слышала почти отчетливо их небесное мелодичное движение. Сама же, как птица, парила в этом гармоничном потоке.

Урсула прижалась к Беркину. Вдруг она поняла, что не знает его мыслей. Где сейчас они блуждают?

— Любимый! — сказала она, останавливаясь, чтобы взглянуть на него.

Лицо его было бледным, в темных глазах светился слабый отблеск звезд. Беркин увидел ее нежное лицо, оно было поднято к нему и находилось совсем рядом. Он ласково ее поцеловал.

— Что теперь? — спросил он.

— Ты любишь меня? — ответила она вопросом на вопрос.

— Слишком сильно, — тихо сказал он.

Она прильнула к нему еще ближе.

— Нет, не слишком, — взмолилась она.

— Сильнее не бывает, — ответил он с оттенком печали в голосе.

— И тебе грустно, что я для тебя так много значу? — задумчиво спросила Урсула.

Беркин прижал ее к себе, поцеловал и еле слышно произнес:

— Нет, но я чувствую себя бедняком. Нищим.

Урсула молчала и смотрела на звезды. Потом поцеловала его.

— Не считай себя нищим, — с тоской произнесла она. — Твоя любовь ко мне не постыдна.

— А разве не постыдно ощущать себя нищим? — сказал он.

— Почему? Почему? — спрашивала она. Но Беркин только неподвижно стоял, сжимая ее в объятиях, на морозном воздухе, невидимо плывущем над горами.

— Без тебя я не смог бы находиться в этом холодном, напоминающем о вечности месте, — сказал он. — Не выдержал бы, во мне погибло бы все живое.

Урсула внезапно его расцеловала.

— У тебя оно вызывает неприязнь? — спросила она, озадаченная, изумленная.

— Вызывало бы, если б я не мог подойти к тебе, если б тебя рядом не было. Тогда я не смог бы тут находиться.

— Но ведь люди здесь приятные.

— Я имею в виду эту тишину, холод, окоченевшую вечность, — сказал Беркин.

Урсула задумалась. Но тут ее энергия неосознанно передалась Беркину и угнездилась в нем.

— Да, хорошо, что нам тепло и мы вместе, — сказала она.

Они повернули к дому. Золотистые огоньки гостиницы горели в снежном безмолвии ночи, они казались особенно маленькими — просто кисть желтых ягод. Или солнечных искорок, крошечных, оранжевых — посреди снежной тьмы. А за всем этим, заслоняя звезды, высился огромный темный пик.

Подойдя ближе к дому, они увидели выходящего из темного строения мужчину с зажженным фонарем, при ходьбе фонарь покачивался, отбрасывая золотистый свет, отчего казалось, что темные ноги мужчины движутся в снежном сиянии. Маленькая темная фигурка на темном снегу. Мужчина снял засов с хлева. Оттуда на холод пахнуло запахом коров, теплым, животным запахом — чуть ли не говядины. Мелькнули очертания двух коров в темных стойлах, потом дверь закрыли, и свет не пробивался даже в щели. Урсуле снова вспомнился дом, ферма Марш, детство, поездка в Брюссель и — как ни странно — Антон Скребенский.

О Боже, как справиться с прошлым, которое провалилось в бездну? Как вынести то, что оно когда-то было?! Она окинула взглядом безмолвный высокий мир снега, звезд и могучего холода. Был и другой мир — еще один слайд в волшебном фонаре; Марш, Коссетей, Илкестон, освещенные одним и тем же нереальным светом. Была и призрачная, нереальная Урсула, был и целый театр теней — несуществующая жизнь. Нереальная, ограниченная — как при просмотре старых слайдов. Ей хотелось, чтобы все слайды были разбиты. И та жизнь исчезла навсегда — как разбитые слайды. Ей хотелось, чтобы прошлого вообще не было. Чтобы она сошла сюда вниз с горних высот вместе с Беркином, а не выбиралась с трудом из мрачного детства и юности, медленно, вся перепачканная. Она чувствовала, что память сыграла с ней грязную шутку. Кто решил, что ей следует все «помнить»? Почему не погрузиться в источник забвения, родиться заново, без всяких позорных воспоминаний о прошлой жизни? Она теперь с Беркином, она только начала жить — здесь, среди горных снегов, под звездами. Что прикажете делать с родителями и прошлой жизнью? Она ощущала себя другим человеком — новым, только что рожденным, у нее не было ни отца, ни матери, никаких предков, она была сама по себе, чистая и ясная, и принадлежала только их общему с Беркином единству — единству, которое глубже всего ей известного, оно звучит в сердце вселенной, в сердце той реальности, какой прежде для нее не существовало.

Даже Гудрун была теперь изолированным существом, отдельным, совершенно отдельным, и у нее не было ничего общего с новой Урсулой и ее новым миром. Этот старый призрачный мир, память о прошлом — да пропади все пропадом! Она взлетела и стала свободной на крыльях нового состояния.

Гудрун и Джеральд еще не возвращались. В отличие от Урсулы и Беркина они пошли не направо, к маленькой горке, а прямо от дома, вдоль долины. Странное желание влекло Гудрун вперед. Ей хотелось брести, утопая в снегу, все дальше и дальше — к концу долины, а там по крутому снежному склону карабкаться вверх — к пикам, торчавшим остроконечными лепестками в таинственном ледяном центре мира. Она чувствовала, что там за глухой, внушающей ужас стеной из плотного снега, в центре загадочного мира, среди совершенных горных вершин, там, в заснеженной пуповине мироздания, таится цель ее земного странствия. Если б только она могла пойти туда одна, проникнуть в сердцевину вечных снегов, туда, где вздымаются бессмертные снежные пики, она влилась бы в мировое единство и сама стала бы частью вечного безмолвия — спящего, вневременного, скованного льдом центром всего сущего.

Они вернулись в дом, в гостиную. Гудрун было интересно, что там происходит. Немцы заставили ее встрепенуться, они пробудили в ней любопытство. Это было знакомство с новым стилем, манерой, они были не так сложны, зато энергия в них била ключом.

Вечеринка была в самом разгаре; все танцевали общий танец — тирольский, в нем надо было хлопать в ладоши и подбрасывать партнершу в нужный момент в воздух. Все немцы прекрасно владели техникой исполнения — они были в основном из Мюнхена. Джеральд тоже был на высоте. Три цитры звенели в углу. В комнате царили оживление и неразбериха. Профессор пригласил на танец Урсулу, он оглушительно топал, хлопал в ладоши и высоко ее подбрасывал — с удивительной для его возраста силой и задором. Даже Беркин в решающий момент проявлял истинную мужественность, подкидывая одну из свежих и крепких профессорских дочерей, отчего та приходила в бурный восторг. Все танцевали, комната ходила ходуном.

Гудрун восхищенно взирала на происходящее. Прочный деревянный пол гулко отзывался на мужской топот, воздух дрожал от хлопков и звуков цитр, вокруг ламп кружилась золотистая пыль.

Внезапно танец прекратился. Лерке и студенты побежали за напитками. Звучали возбужденные голоса, постукивали крышки кружек, слышались громкие крики: «Prosit — Prosit!»[145] Лерке носился по комнате и поспевал всюду, как гном, — предлагал напитки дамам, обменивался непонятными, несколько рискованными шутками с мужчинами, смущал и вводил в заблуждение официанта.

Ему очень хотелось танцевать с Гудрун. Он стал мечтать о близком знакомстве с ней с той минуты, как ее увидел. Инстинктивно она это чувствовала и хотела, чтобы он подошел. Но что-то в нем противилось этому, и Гудрун решила, что она ему не нравится.

— Не хотите ли schuhplättein, gnädige Frau?[146] — пригласил ее приятель Лерке, крупный белокурый молодой человек. Гудрун он показался слишком робким, слишком застенчивым, но ей очень хотелось танцевать, а блондин, которого звали Лайтнер, был весьма красив, несмотря на слегка подобострастную манеру держаться, робость, за которой таился страх. Она согласилась.

Вновь зазвучали цитры, начался танец. Возглавил его смеющийся Джеральд, он танцевал с профессорской дочерью. Урсулу пригласил один из студентов, Беркин повел в танце другую дочь профессора, сам профессор танцевал с фрау Крамер, а остальные мужчины — друг с другом, что не мешало им танцевать с таким пылом, словно у них были настоящие партнерши.

Из-за того, что Гудрун танцевала с его товарищем, хорошо сложенным, спокойным молодым человеком, Лерке стал еще более раздражительным и вздорным, чем обычно, и делал вид, что вообще не замечает ее присутствия. Такое поведение задело Гудрун, и она заставила себя принять приглашение профессора, который был силен, как зрелый, закаленный бык, полный природной энергии. По существу, он ей не нравился, но было приятно нестись в танце, чувствовать, как грубая, мощная сила подбрасывает ее в воздух. Профессор тоже получал от этого удовольствие, в его устремленном на Гудрун странном взгляде больших голубых глаз бушевал огонь. Гудрун был неприятен тот с отеческим оттенком анимализм, с каким он обращался с ней, но она не могла не восхищаться его здоровой силой.

Комнату пронизывали возбуждение и мощный эротический заряд Что-то вроде колючей живой изгороди удерживало Лерке, которому так хотелось поговорить с Гудрун, от решительных действий; к молодому другу-сопернику Лайтнеру, полностью от него зависевшему, Лерке испытывал жгучую ненависть. Он осыпал юношу едкими насмешками, отчего Лайтнер краснел, страдая от бессильной ярости.

Джеральд, освоивший к этому времени танец в совершенстве, опять танцевал с младшей дочерью профессора, — та же почти умирала от девичьего восторга: Джеральд казался ей эталоном красоты и вкуса. Она была полностью в его власти — эдакая трепещущая птичка, возбужденная, пылающая, смущенная. Он только усмехался, когда она конвульсивно содрогалась в его руках или испытывала смятение перед броском в воздух. Под конец любовное томление настолько овладело ею, что несчастная еле могла связно объясняться.