— Спасибо. А ты тогда кто?

— Наверное, еще один цветок, если судить по письму. Все мы — цветы порока… Ик! Fleurs du mal! Просто прелесть, Беркин нападает на ад, нападает на «Помпадур» — ик!

— Продолжай читать! — попросил Максим. — Что там дальше? Действительно интересно.

— Надо быть очень самоуверенным, чтоб вот так писать! — сказала Минетта.

— Да, я тоже так думаю, — согласился русский. — У него мания величия — род религиозной мании. Ему кажется, что он Спаситель рода человеческого. Читай дальше.

— «Конечно, доброта и сострадание постоянно присутствовали в моей жизни…» — Тут Холлидей прервался, хохотнул и продолжил чтение уже с интонацией проповедника: «Конечно, это желание кардинально изменит нас — ведь постоянные расхождения — страсть разрывать — все — нас, духовное расчленение себя — реакция в близости только на разрушение — использование секса только для подчинения, снижение роли двух великих начал — мужского и женского, составлявших прежде сложнейшее единство, — постепенное забвение старых идей, возврат к дикарству в поисках более острой чувственной восприимчивости — постоянное стремление потерять себя в запредельных нечистых ощущениях, бессмысленных и бесконечных, — нас влечет только разрушительное пламя — в надежде, что, возможно, в этот раз мы сгорим дотла…»

— Я хочу уйти, — сказала Гудрун Джеральду, подзывая официанта. Глаза ее метали искры, щеки пылали. От пародийного чтения церковным речитативом письма Беркина, чтения отчетливого и звучного, фраза за фразой, кровь бросилась ей в голову, она была словно в припадке безумия.

Пока Джеральд расплачивался, она поднялась и направилась к столику Холлидея. Сидевшая там компания уставилась на нее.

— Прошу прощения, — сказала Гудрун. — Вы читали подлинное письмо?

— О да, — ответил Холлидей. — Подлиннее не бывает.

— Можно взглянуть?

Глупо улыбаясь, Холлидей, словно загипнотизированный, протянул письмо.

— Спасибо, — сказала Гудрун.

Повернувшись, она с письмом в руке размеренной походкой пошла по ярко освещенному залу между столиками к выходу. Холлидей с друзьями не сразу поняли, что произошло.

Но вот за столиком послышались невнятные восклицания, потом неодобрительное шиканье, свист, и вскоре из дальнего угла вслед невозмутимо удалявшейся женщине понеслись улюлюканье и крики. В элегантной и модной одежде Гудрун преобладали темно-зеленые и серебристые тона — ярко-зеленая шляпка, блестевшая, как крылышки насекомых, поля шляпы — более темные, кромка отделана серебром; жакет блестящего темно-зеленого цвета со стоячим воротником из серого меха и широкими меховыми манжетами; низ юбки украшен серебристым и черным бархатом; чулки и туфли серебристо-серые. Медленно, с элегантной непринужденностью шла она к выходу. Швейцар подобострастно распахнул перед ней дверь и, повинуясь одному лишь движению ее головы, подбежал к краю тротуара, подзывая такси. Две светящиеся фары, как два глаза, прочертив траекторию, остановились подле нее.

Джеральд не видел сцены у стола Холлидея и потому следовал за Гудрун сквозь весь этот визг, ничего не понимая. Он услышал, как Минетта требовала:

— Догоните ее и заберите письмо назад! Никогда не слышала ни о чем подобном. Скажите Джеральду Кричу — вон он идет — пусть он заставит ее отдать.

Гудрун стояла у дверцы такси, предупредительно распахнутой швейцаром.

— В гостиницу? — спросила она у торопливо покинувшего кафе Джеральда.

— Куда хочешь, — ответил он.

— Ладно! — отозвалась она и, повернувшись к шоферу, сказала: — «Уэгстаффс», Бартон-стрит.

Шофер склонил голову в знак согласия и опустил флажок.

Гудрун забралась в такси с холодной непринужденностью хорошо одетой и высокомерной женщины. Однако нервы ее были на пределе. Джеральд последовал за ней.

— Ты забыл расплатиться, — произнесла холодным голосом Гудрун, наклоняя шляпу в сторону швейцара. Джеральд дал ему шиллинг. Тот, провожая их, поднял руку. Они отъехали.

— По какому поводу разгорелся скандал? — спросил с интересом Джеральд.

— Я унесла письмо Беркина, — ответила Гудрун, и Джеральд увидел в ее руке скомканный лист бумаги.

Его глаза удовлетворенно заблестели.

— Ага! — сказал он. — Прекрасно! Сборище идиотов!

— Мне хотелось их убить! — воскликнула гневно Гудрун. — Гнусные псы! Ну почему Руперт такой идиот, почему он мечет бисер перед свиньями? Почему якшается с таким сбродом? Это невозможно вынести.

Джеральда удивил ее пыл.

Гудрун больше не могла оставаться в Лондоне. Утренним поездом с вокзала Чаринг-Кросс они выехали из города. Уже в поезде, переезжая через мост и глядя сквозь железные прогоны на блики, играющие на поверхности реки, она воскликнула:

— Никогда не смогу больше видеть этот мерзкий город — просто не вынесу этого.

Глава двадцать девятая

На континенте

Последние недели перед отъездом Урсула находилась в каком-то странном, подвешенном состоянии. Она была сама не своя — и вообще никакая. Неопределенный исходный материал, который скоро — очень скоро — должен сформироваться в нечто конкретное. Но пока она была чем-то вроде куколки.

Урсула навестила родителей. Грустная, натянутая встреча несла скорее печать окончательного расставания, чем примирения. Все присутствующие высказывались неопределенно, нечетко выражали мысли, понимая, что судьба разводит их в разные стороны.

Урсула несколько пришла в себя, только оказавшись на пароходе, плывущем из Дувра в Остенде. Переезд с Беркином в Лондон она осознала смутно. Лондон был словно окутан туманом — так же прошла и поездка на поезде в Дувр. Все проходило для нее будто во сне.

И вот теперь, стоя темным ветреным вечером на корме корабля, ощущая морское покачивание и различая вдали мерцание редких огоньков на английском — или на бог весть каком — берегу, которые становились все мельче, утопая в плотном, сочном мраке, она вдруг почувствовала, что душа ее пробуждается от сна, похожего на состояние после анестезии.

— Давай пройдем вперед, — предложил Беркин. Ему хотелось находиться на самом носу. Оставив за спиной огни, слабо мерцавшие из далекой тьмы под названием Англия, супруги устремили взгляды в распростертую впереди непроницаемую мглу.

Они пошли прямо на нос мягко покачивавшегося судна. В полной темноте Беркин отыскал укромный уголок под навесом, где хранился свернутый клубком канат. Это было совсем рядом с крайней точкой корабля, впереди — только черное плотное пространство. Они сели прямо на канат и обнялись, приникая друг к другу все ближе, теснее, пока не стало казаться, что они уже слились так плотно, что стали одним целым. Было холодно, тьма стояла кромешная.

На палубе послышались шаги матроса, его силуэт был почти неразличим. Он подошел ближе — лицо его смутно белело. Почувствовав чье-то присутствие, матрос остановился, неуверенно наклонился и только вблизи разглядел их призрачные лица. Он скрылся, подобно призраку, а они смотрели ему вслед, так и не произнеся ни звука.

Казалось, они проваливаются в темноту. Не было неба, не было земли — только одна бесконечная ночь, и они мягко, бесшумно летят в ней, как одно живое семя, летят по темному бескрайнему пространству.

Они забыли, где находятся, забыли все, что с ними происходит и происходило, — все сосредоточилось только в сердцах, они сознавали только этот чистый путь в величественном мраке. Нос корабля почти бесшумно рассекал воду в полной темноте, корабль двигался, покачиваясь на волнах, двигался как слепой, который не знает и не видит, куда идет.

Для Урсулы главным было ощущение находящегося впереди неизвестного мира. Из глубины беспросветного мрака ей, казалось, согревали сердце лучи неведомого рая. Ее сердце наполнял удивительный свет — золотой, как разлитый в ночи мед, нежный, как теплый день, свет, который не знают в мире, — он льется только в неведомом раю, куда она стремится, — он в красоте места, прелести уединенной и правильной жизни. В порыве чувства она подняла к Беркину лицо, и он нежно коснулся его губами. Любимое лицо было таким холодным, таким свежим, таким по-морскому здоровым, что ему показалось, что он целует цветок, растущий у самого моря.

Но ему был неведом испытываемый ею блаженный экстаз предвидения. Его переполняло чудо самого путешествия. Беркин падал в пропасть бесконечной ночи, как метеорит, летящий в бездну и минующий отдельные миры. Космос был разорван пополам, и он летел сквозь разрыв, подобно темной звезде. Что будет потом — об этом он не думал. Его захватил полет.

Охваченный экстазом, он лежал, обнимая Урсулу. Их лица соприкасались, он вдыхал запах ее волос — от них пахло морем и ночной тайной. В его душе был мир; он летел в неизвестность, и это его ничуть не смущало. Сейчас, когда в жизни Беркина свершалась кардинальная перемена, в его душе воцарился полный, абсолютный покой.

Они проснулись, когда на палубе началось шевеление, и тут же встали. После ночи, проведенной в неудобном положении, тела затекли и плохо повиновались. И все же райское сияние не покинуло сердце Урсулы, как и сердце Беркина хранило ничем не омраченный ночной покой.

Поднявшись, они посмотрели вперед. В еще не рассеявшейся тьме светились неяркие огни. Впереди был город, были люди. Это не могло даровать ее сердцу ни блаженства, ни покоя. То был поверхностный, поддельный, обычный мир. И все же теперь немного другой. Ведь в их сердцах продолжали жить мир и блаженство.

Высадка на берег ночью выглядела странной, как если бы они, переправившись через Стикс[123], оказались в пустынном подземном мире. Слабо освещенная сырая пристань под навесом, дощатый пол с выбоинами, повсюду запустение. Урсула разглядела в темноте крупные, бледные, таинственно мерцавшие буквы «ОСТЕНДЕ». Люди торопливо двигались в темно-серой дымке со слепой целеустремленностью насекомых, носильщики с таким невероятным акцентом кричали по-английски, что это был уже другой язык, а затем, увешанные тяжелыми сумками, торопливо семенили к выходу — их неопределенного цвета рубашки растворялись в темноте. Урсула стояла у длинного низкого оцинкованного контрольного барьера вместе с сотней таких же, похожих на привидения, людей; повсюду на этом огромном сыром темном пространстве тянулись открытые чемоданы и стояли призрачные люди, а по другую сторону барьера бледные усатые чиновники в форменных фуражках рылись в чужом белье и делали на чемоданах отметки мелом.