— Я? Насколько помню, нет. Предупредил только, что бычки могут быть опасны, — вот и все. Она повернулась ко мне — вот так — и сказала: «Вы что, думаете, я боюсь вас и ваших бычков»? — «С чего это вы взяли?» — спросил я и вместо ответа получил пощечину.

Беркин расхохотался, как будто рассказ доставил ему удовольствие. Джеральд удивленно взглянул на него, а потом, тоже рассмеявшись, прибавил:

— В то время мне было не до смеха, поверь. Такого со мной никогда не было.

— И ты не рассердился?

— Не рассердился? Да я был в ярости. Так и убил бы ее.

— Гм, — вырвалось у Беркина. — Бедняжка Гудрун, представляю, как она мучилась потом, что не сдержалась. — Этот случай его ужасно развеселил.

— Мучилась? — спросил Джеральд, он тоже пришел в веселое настроение.

Оба улыбались коварно и озорно.

— Зная ее застенчивость, думаю — ужасно.

— Она еще и застенчива? Тогда что заставило ее так поступить? Ее действия были совершенно неадекватны и неоправданны.

— Наверное, уступила порыву.

— Хорошо, но откуда он взялся? Ничего плохого я ей не сделал.

Беркин покачал головой.

— Думаю, в ней внезапно проснулась амазонка, — сказал он.

— Лучше бы Ориноко[64], — сострил Джеральд.

Друзья посмеялись нехитрой шутке. Джеральд вспомнил слова Гудрун, что последний удар тоже останется за ней. Но сдержался и ничего не сказал Беркину.

— Ты обиделся? — спросил Беркин.

— Да нет. В сущности, мне безразлично. — Джеральд помолчал и со смехом прибавил: — Как-нибудь переживу. Да она сразу же и раскаялась.

— Раскаялась? Ты с ней виделся после той ночи?

Джеральд помрачнел.

— Нет, — ответил он. — У нас… ну, ты сам можешь представить, что у нас творилось после той беды.

— Понимаю. Сейчас немного улеглось?

— Трудно сказать. Был страшный шок. Однако не думаю, чтобы мама очень переживала. Не уверен, что она вообще что-то заметила. И что всего удивительнее — ведь она была замечательной матерью: одни только дети, ее дети занимали её. А сейчас мы для нее значим не больше слуг.

— Вот как? А тебя этот несчастный случай очень потряс?

— Я испытал потрясение. Но не могу сказать, что сейчас глубоко переживаю. Не вижу особой причины. Всем суждено умереть — так какая разница, когда это случится. Горя я не ощущаю. Смерть оставляет меня равнодушным. Помимо моей воли.

— Выходит, тебе все равно, умрешь ты или нет? — спросил Беркин.

Джеральд смотрел на него своими голубыми глазами — холодными, как сталь. Он чувствовал себя неловко. Совсем не все равно — он ужасно боялся смерти.

— Умирать я, конечно, не хочу, — сказал он. — С какой стати? Но об этом не думаю. Не могу сказать, чтобы этот вопрос меня постоянно занимал. Он мне не интересен.

— Timor mortis conturbat me[65], — процитировал Беркин и прибавил: — Да, теперь смерть не является чем-то важным. Странно, но она меня вообще не занимает. Банальное событие — оно непременно произойдет в будущем.

Джеральд внимательно посмотрел на друга. Их глаза встретились — они поняли друг друга без слов.

Джеральд прищурился, лицо его приняло холодное и равнодушное выражение, он смотрел на Беркина отчужденным взглядом — одновременно напряженным и невидящим.

— Если смерть не так уж и важна, — сказал он бесстрастным, холодным голосом, — что же тогда важно? — По его тону можно было заключить, что ему самому это известно.

— Что важно? — переспросил Беркин. Последовала ироническая пауза.

— После физической смерти происходит много чего, прежде чем мы исчезаем с лица земли, — сказал Беркин.

— Пусть так… Но чего? — Казалось, Джеральд хочет заставить другого мужчину сказать то, что сам прекрасно знает.

— Идет постепенное вырождение — мистическое, повсеместное вырождение. За нашу жизнь мы проходим много этапов вырождения. Мы живем и после смерти, продолжая деградировать.

Джеральд слушал, и с его лица не сходила слабая улыбка, словно он знал обо всем этом больше Беркина и знание его было непосредственнее, более личным — как говорится, из первых рук, — в то время как Беркин пришел к этому знанию путем раздумий и умозаключений — не совсем попал в десятку, хотя угадал довольно точно. Но Джеральд не собирался себя выдавать. Если Беркин хочет докопаться до истины — его дело. Он, Джеральд, тут ему не помощник. Он будет молчать до конца.

— Больше всех переживает, конечно, отец, — неожиданно резко сменил тему Джеральд. — Эта история доконает его. В его представлении мир рушится. Теперь все его мысли только об Уинни — он должен ее спасти. Говорит, что девочку нужно отослать в школу, но она и слышать об этом не хочет, так что этого не будет. Конечно, она действительно в сложном положении. Все мы совершенно не умеем жить. Умеем работать, но жить не умеем. Вот такой семейный недостаток.

— Не надо ее отправлять в школу, — сказал Беркин, у него родилась одна мысль.

— Не надо? Почему?

— Она необычный ребенок — странная, даже более странная, чем ты. Таких детей нельзя отсылать в школу. Там могут учиться только обычные дети — таково мое мнение.

— А вот я считаю как раз обратное. Если она уедет отсюда, сойдется с другими детьми, это может сделать ее нормальной.

— Она не сойдется, вот увидишь. Ты ведь так и не сошелся, не так ли? А она и притворяться даже не будет. Уинни гордая, держится обособленно, и это для нее естественно. Если она одинока по своей природе, зачем делать из нее стадное животное?

— Ничего я не собираюсь делать. Но думаю, школа пойдет ей на пользу.

— А тебе пошла?

Джеральд раздраженно прищурился. Школа была для него каторгой. И все же он не подвергал сомнению необходимость подобной пытки. Казалось, он верил, что образование можно получить только через подчинение и муки.

— Я ее ненавидел, но теперь понимаю, что все было правильно, — сказал он. — Она научила меня хоть как-то считаться с общепринятыми нормами, а без этого, согласись, невозможно жить.

— Напротив, я полагаю, что жить невозможно, если с ними считаться, — сказал Беркин. — Пытаться идти со всеми в ногу, когда ты только и думаешь, как выйти из строя, — безумие. Уинни — уникальная личность, таким надо жить в особом мире.

— А где такой взять? — спросил Джеральд.

— Создать искусственно. Вместо того чтобы подгонять себя под этот мир, надо мир подогнать под себя.

К слову сказать, две исключительные личности уже создают свой мир. Ты и я — вот тебе и отдельный мир. Тебе ведь не нужно такое существование, какое ведут твои зятья. Ты придаешь значение другим ценностям. Разве ты действительно хочешь быть нормальным, заурядным человеком? Это ложь. Ты стремишься быть свободным и неповторимым в свободном мире, не похожем на наш.

Джеральд смотрел на Беркина, в его глазах было понимание. Однако он никогда не признался бы открыто в своих чувствах. Кое в чем он разбирался лучше Беркина, гораздо лучше. И это рождало в нем нежность к другому мужчине, словно Беркин был моложе и наивнее его — сущее дитя; как умудряется он быть таким поразительно умным и таким безнадежно наивным?

— Однако ты, как последний обыватель, считаешь меня просто чудаком, — заметил многозначительно Беркин.

— Чудаком? — изумился Джеральд. В его лице вдруг проступило простодушие — словно раскрылся цветок. — Нет, чудаком я тебя никогда не считал. — Он смотрел на Беркина странным взглядом, который тот не мог понять. — Я знаю, — продолжал Джеральд, — что у тебя быстро сменяются настроения, — думаю, ты сам об этом знаешь. Я в тебе не уверен. Ты можешь легко меняться, будто у тебя сто лиц.

Джеральд смотрел на Беркина так, словно видел его насквозь. Беркин был поражен. Ему казалось, что уж он-то достаточно сложившийся человек. Он застыл в изумлении. И Джеральд, глядя на Беркина, видел это изумление в прекрасных, излучающих доброту глазах друга; живая, непосредственная доброта бесконечно привлекала его, но и вызывала досаду: ведь он не доверял ей. Он знал, что Беркин может прекрасно обойтись без него — забыть и не страдать. Джеральд всегда помнил об этом — именно тут таились истоки его недоверия: ведь Беркин мог естественно, как животное, неожиданно устраниться. Как удавалось Беркину говорить так глубоко и серьезно? Иногда — нет, часто это казалось лицемерием или даже ложью.

Беркин же думал совсем о другом. Неожиданно он понял, что ему нужно решить еще одну проблему: возможны ли любовь и вечный союз между двумя мужчинами. Решить ее было необходимо: ведь всю свою жизнь он чувствовал потребность в любви к мужчине, чистой и полноценной. Конечно же, все это время он любил Джеральда, не сознаваясь себе в этом.

Он лежал в постели и размышлял по этому поводу, а его друг сидел рядом, задумавшись о своем. Оба ушли в свои мысли.

— Известно ли тебе, что в прежние времена у немецких рыцарей был обычай Blutbrüderschaft[66], — сказал он Джеральду, и его глаза радостно засветились от новой мысли.

— Это когда надрезают руки и смешивают кровь? — спросил Джеральд.

— Да, и клянутся в верности до гробовой доски. Надо и нам так поступить. Нет, резать руки не будем, это устарело. Но мы должны поклясться любить друг друга, ты и я, любить слепо, безоговорочно, вечно — без всяких шатаний и отступлений.

Он глядел на Джеральда чистым, счастливым взглядом первооткрывателя. Джеральд взглянул на друга с интересом, чувствуя, что не в силах сопротивляться его обаянию, — оно было так сильно, что он сразу же ощутил прилив недоверия, возненавидев и свой интерес, и свою зависимость.

— Когда-нибудь мы тоже принесем друг другу клятвы, хорошо? — не унимался Беркин. — Поклянемся, что будем поддерживать друг друга, будем верны принесенным клятвам — до конца… без всяких колебаний… с естественной готовностью всем пожертвовать за друга, ничего не требуя взамен.