Как ни было достоверно известие, сообщенное ему доктором, он все еще сомневался в нем и надеялся.

Он боялся, что не застанет ее, но, к счастью или несчастью для него, она была дома и одна.

Баронесса сидела в том же будуаре, в том же кресле, как и во время несчастного подслушанного им объяснения с графом Шидловским.

Голубой капот, вышитый серебром, и распущенные пепельные волосы делали ее чудно-прекрасной.

Маленькая голубая туфля, скатившаяся с ее ноги, лежала на ковре.

Увидев его, она слабо вскрикнула и поднялась.

— Боже мой, что случилось? Вы бледны, как смерть!

Он упал в кресло, подавленный своим бессилием перед очарованием этого лица и голоса.

— Да говорите же, ради Бога, что все это значит? Дурно вам? — спросила она, садясь около него и подавая ему стакан с водой.

Он отвел ее руку и собрал все силы, чтобы спокойно говорить с ней.

— Вы слышали… Шидловский застрелился.

Говоря эти слова, он впился глазами в ее лицо.

Трепет пробежал по ее губам, зеленые глаза на мгновение потемнели.

Он наклонился к ней, сжимая ее руки до боли.

— Тамара… Викентьевна… вы виноваты в его смерти?

Несколько секунд она с ужасом глядела на него, затем лицо ее стало по-прежнему спокойно, только ускоренное дыхание показывало волнение.

— Бедный, как мне его жаль! — ровным голосом сказала она. — Только напрасно вы так обвиняете меня, Осип Федорович, я не могу запретить любить себя и не могла себя принудить отвечать на любовь взаимностью, которой не чувствовала.

— Вы взяли у него не только сердце, но, не любя его, брали… и деньги, — весь дрожа, проговорил он.

Она сделала презрительную гримасу.

— Кто вам сказал? Этот сумасшедший мальчик тратил свои деньги на все, что угодно, но только не на меня. Если свет истолковывает это иначе и вы верите, я не стану оправдываться ни перед светом, ни перед вами.

— Вы принадлежали ему? — бросил Осип Федорович ей в лицо новое обвинение, более всех его мучившее.

В ее глазах выразился такой гнев и удивление, что он был обезоружен и замолчал.

Она пожала плечами и отвернулась.

Борясь с сомнениями, которые она в нем пробудила, Пашков встал и несколько раз прошелся по комнате.

Тамара Викентьевна сидела с опущенной головой, с лицом несправедливо обиженного ребенка.

Он остановился перед ней и смотрел не отрываясь, желая прочесть правду на этом прекрасном лице.

Она подняла на мгновение свои глаза, но тотчас опустила, оставаясь неподвижной.

— О, баронесса, как вы меня мучаете! — отчаянно вырвалось у него.

Она встрепенулась и поднялась с кресла.

— Я? Вас?.. — мягким голосом заговорила она. — Разве я могу, разве я хочу этого? Вы сами выдумываете себе муку и страдаете понапрасну. Вы любите меня и должны верить любимой женщине, — тише добавила она, кладя руку ему на плечо.

Он затрепетал от этих слов и прикосновения.

Лицо Тамары Викентьевны было так близко от его лица, что ее дыхание жгло его.

Он потупил глаза, не будучи в силах вынести изумрудного блеска ее глаз.

Она взяла его за руку и посадила на диван рядом с собой.

Кровь до боли стучала в его виски, он чувствовал, что терял самообладание.

— Вы любите меня, — повторила она нежным шепотом, — зачем же мучить себя и меня, отчего не быть нам счастливыми? Разве ты не видишь, не понимаешь, что и я люблю тебя.

Она склонилась к нему и обвила его шею руками. Он испустил болезненный крик и забыл, что он и где он.

Через мгновение он покрывал бешеными, страстными поцелуями ее губы, глаза, шею и, как безумный, повторял одни и те же слова:

— Я люблю тебя, я люблю тебя…

…Весть о самоубийстве графа Виктора Александровича Шидловского с быстротою электрического тока облетела все гостиные Петербурга.

Все симпатии были на стороне так безвременно погибшего юноши, и хор светских кумушек, имея во главе своей родственниц застрелившегося графа, с пеной у рта обвинял в этой смерти баронессу.

В одной из уличных газеток Петербурга появилось подробное романтическое описание этого самоубийства, украшенное фантазией не в меру поусердствовавшего репортера, где под прозрачными инициалами фигурировала, как героиня кровавого романа, баронесса фон Армфельдт.

Страшное обвинение, как ком снега под руками ребятишек, все увеличивалось и увеличивалось по пути.

На пышные, устроенные родными покойного графа Виктора Александровича Шидловского похороны собралось множество народа, две трети которого и не знали об его существовании.

Графа, признанного сумасшедшим, похоронили на новом кладбище Александро-Невской лавры.

При опущении гроба в могилу раздались рыдания нескольких истеричных дам и девиц.

Баронессы фон Армфельдт, конечно, не было, но Осип Федорович и Гоголицыны явились отдать последний долг.

Нечто странное переживал в своей душе Пашков во время этой печальной церемонии.

«Мертвый во гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий!» — все время вертелись в его уме слова поэта.

И, действительно, начало мирного сна несчастного графа почти совпало с началом пользования жизнью им, Осипом Федоровичем. Под последним он разумел обладание любимой женщиной.

На похороны графа он попал случайно.

Он встретил процессию, возвращаясь с одного визита, и какая-то сила потянула его пойти за гробом, быть может, та же сила, которая бессознательно побуждает преступника идти смотреть на свою жертву.

Он пошел и остался до конца.

Кругом себя он то и дело слышал имя баронессы и не только в устах представителей петербургских гостиных, но и в устах народа.

Между прочим до его ушей донеслась на кладбище беседа двух убого одетых старушек.

— И с чего это он, родимый, прикончился?

— С чего, все из-за нашей сестры… Тоже язвы есть, ехидны, к примеру взять моя золовушка…

— А она-то тут?

— Сказывают нет, притаилася…

— А ведомо кто она?

— Баронесса… Фамилию-то запамятовала, говорили из немок…

— Из немок… Так чего ждать от них… Известно, одно слово — немка…

— Это, голубушка, правильно… Совсем опутала, вишь, касатика… Как липку обобрала и свой портрет подарила… Он этот портрет-то приложил к сердцу, да и бац…

— Ахти, страсти, голубушка… А все же Бога в нем не было…

— Известно, коли бы Бог… Бес ворочал… Где немка, там бес.

— Прости Господи…

— Упокой его душеньку в селениях праведных…

Когда гроб опустили в могилу и засылали землей, Пашков с тяжелым чувством от всего виденного и слышанного возвратился домой.

X

Раб

Прошел месяц, пролетевший для Осипа Федоровича, как сон. Вернувшись от одного из своих больных, он прямо прошел в кабинет и лег на кушетку. Напрасно, несмотря на сильную усталость, старался он заснуть.

Уже два дня он не видал Тамары, по горло занятый практикой. Ему бы хотелось сейчас же бежать к ней, но мысль, что он обещал жене провести сегодняшний вечер дома, останавливала его.

Вечер этот не представлял для него ничего приятного. Давно прошло то время, когда дружеские tete-a-tete с Верой Степановной служили ему отдыхом от дневных трудов и доставляли удовольствие им обоим.

Теперь, кроме неловкости и смущения, он не чувствовал ничего.

Жена по-прежнему была кротка и ласкова с ним, но во всех ее поступках и речах стала проглядывать какая-то сдержанность.

Он часто спрашивал себя, не догадывается ли она, и не мог ответить, потому что с ее стороны никогда не было ни малейшей попытки узнать, где он проводит последнее время почти каждый день все свои свободные часы.

Все эти вопросы мучили его, не находя разрешения.

Тот самый его дом, куда он, бывало, стремился с чувством радости, все казалось ему уютным и комфортабельным, вдруг потерял в его глазах свою прелесть.

В нем ему еще не так давно дышалось свободно и легко, а теперь воздух его комнат казался ему пропитанным какой-то удушливой атмосферой.

Так бывает на дворе перед близкой грозой.

Небо еще ясно и чисто. Солнышко приветливо освещает землю, и лишь на горизонте появилась красно-бурая полоска, на которую поверхностный наблюдатель природы и не обратил бы внимания, если бы окружающий его воздух не давил бы ему на грудь, если бы не становилось тяжело дышать.

— Быть грозе! — говорят в этом случае люди, и во всей природе наступает томительная тишина ожидания.

То же случается и в жизни людей.

На кажущемся безоблачно-чистом горизонте их жизни тоже вдруг незаметно для них появляется грозная красно-бурая полоска, окружающая их атмосфера начинает давить, и не успеют они оглянуться, как уже небо над их головами покрыто сплошною тучею, рассекаемою зигзагами молнии, и раскаты грома гремят сперва в отдалении, подходя все ближе и ближе.

Благо человеку, выходящему невредимым из этой жизненной грозы — она порой бывает преддверием еще более безмятежной жизни, но зачастую жизненные молнии, если не убивают, то калечат навсегда.

В такой сгустившейся атмосфере домашнего очага тяжело дышал Осип Федорович Пашков.

Как провинившийся школьник, возвращался он домой, боясь расспросов, а когда, как он видел, их не было, мучался о причинах такого странного равнодушия со стороны жены.

В каждом жесте, в каждом совершенно простом, без всякой задней мысли сказанном слове последней он видел намек, начало конца.

«Начинается!» — мелькало в его уме.

И хотя оказывалось, что ничего не начиналось, но он и в этом не находил успокоения своей нечистой совести.

Как не было сил у него порвать преступную связь с баронессой, так точно не решался он прямо и честно заявить в глаза жене об этой связи, серьезной и неразрывной, существование которой разъедало под корень супружескую жизнь.