– Но ты не была в Америке!

– Ну и что?

– В Америке надо пожить, чтобы делать выводы, – поджала губы она.

– Но мне не интересно жить в Америке, в моей жизни зарубеж существует для туризма.

– Квасной патриотизм!

– Или оценка собственной состоятельности. Если в тебя не стреляют, то нечего вешать всех собак на страну за собственные неудачи.

– Мне казалось, за эти годы вы должны были стать терпимее…

– Я лично никому ничего не должна. – Я поняла, что сейчас мы вцепимся друг другу в волосы, как когда-то, обсуждая эту же тему с Димкой, и решила дать отступную. – В конце концов, мы люди разных поколений и разного опыта, и давай говорить о том, что мы понимаем одинаково.

– Если найдем, – скривилась она. – Впрочем, моя задача – исполнить свою миссию, не отвлекаясь на идеологию. Мы должны собраться вшестером и обсудить ситуацию с деньгами.

– Откуда у Димки деньги?

– Я не имею полномочий обсуждать это. – Она все время лупила фразами, переведенными с английского на русский, и, видимо, уже не чувствовала этого.

– Всех вместе не собрать.

– Почему?

– Я могу ответить твоим языком, что не уполномочена обсуждать это, но я отвечу, что потому, что здесь изменилась жизнь и это долго объяснять человеку, который жил столько лет не с нами.

– Ты имеешь возможность мне помочь?

– Да, но только для того, чтобы ты сама убедилась, что это дохлое дело. – Я принесла записную книжку и набрала телефон Ёкиного офиса.

– Фирма «Маргарита» слушает вас, – бойко ответил молодой мужской голос.

– Будьте любезны Маргариту Магометовну.

– У нее совещание. Кто ее спрашивает? – обозначил голос Ёкин статус, измеряемый количеством денег.

– Ирина Ермакова, – ответила я, не теша себя надеждой, что фамилия будет оценена молодчиком в связи с моим вкладом в отечественную культуру. Замурлыкала музыка телефонной переключалки, подтверждая процветание фирмы «Маргарита», и хриплый голос Ёки заорал:

– Ирка, давай быстро, у меня люди!

– Привет, – сказала я томно.

– Ну?

– Не нукай, не запрягала, – еще томней ответила я.

– Ты, блин, говорить будешь? – взвилась она.

– Буду, как только ты вспомнишь, что я в твои шестерки не нанималась!

– Ну что, блин, надо? Мне на работе некогда твое самолюбие окучивать, – сбавила тон она.

– А ты мне не платишь за то, чтобы в твои рабочие часы оно у меня уменьшалось. – Последние годы для того, чтобы наладить контакт с Ёкой через ее «новую русскость», на нее приходилось выливать ведро холодной воды.

– Ну ладно, как дела? – спросила Ёка с интонацией, приближающейся к человеческой.

– Классно. Можешь сегодня вечером быть у меня?

– У меня бизнес, это ты – птичка божья.

– В гробу я видала твой бизнес. Приехала Димкина сестра из Америки…

– Откуда у него сестра? – завопила Ёка.

– Короче, она хочет собрать всю компанию.

– Тусоваться мне некогда, но откуда у Димки сестра?

– Тусоваться она не предлагает. У Димки съехала крыша, он определился в кришнаиты, а сестре поручил раздать его длинные доллары, которые ему по причине высокой духовности уже не в кайф. Врубаешься?

– Откуда у него деньги? Откуда у него сестра? Это наколка! – заверещала Ёка.

– Я не налоговая инспекция, чтобы выяснять, откуда у него деньги, а сестра настоящая, приезжай убедись. Я эту новость уже преодолела. В семь ты должна быть у меня.

– Ладно. Держу пари, что это аферистка.

– Он мне звонил вчера.

Возникла пауза.

– Буду. Но нет у него никакой сестры! – резюмировала Ёка и бросила трубку.

– Она приедет? – спросила Дин.

– Конечно, но она самый досягаемый вариант.

Мы помолчали.

– Там тебе вечернее платье, я распаковала чемоданы, – сказала Дин.

– Дед Морозов не люблю, – нахохлилась я.

– Я только исполнитель, пойдем померим.

Комната моих девчонок была завалена и разукрашена потрохами американских чемоданов. Свертки, пакеты и коробочки покрыли все горизонтальные поверхности и напоминали сказку про горшочек с кашей, заполонившей дом и город.

– Как все это умещалось в чемоданах? – спросила я, разглядывая пузырьки, банки и флаконы, выросшие лесом на письменном столе моей старшей Аллы.

– Я имею много поездок, и пришлось научиться упаковывать вещи, – засмеялась Дин.

– Жалко, что дочки уехали. Старшая, Алла – припанкованная аскетка, а вот младшая, Алена, уже залезла бы в твои примочки и все бы на себя намазала.

– Я оставлю им это, когда буду уезжать, а вот платье. – Из пакета зашуршало нечто черно-серебристое полупрозрачное.

– Очень дорогое, – смутилась я.

– Это меня не касается, раздевайся, – скомандовала она.

И я, профессиональная натурщица, ненавидящая женскую баню и нудистский пляж, послушно расстегнула халат. И, оставшись в бикини, начала осторожно влезать в шелестящий подарок под пристальным взором Дин. Конечно, это было ошибкой, и мгновенно пахнуло амикошонской атмосферой бабских переодевалок с разглядыванием друг друга и оцениванием по потребительской шкале. В целом мне еще было что показать и чем похвастаться перед молодой ухоженной девкой; как художница, я ставила нормальную отметку собственной плоти, но рассматривание себя голой без всякого прикладного интереса ощущала как нарушение частного пространства.

– Файн? – отозвалась Дин, когда я влезла и застегнулась.

– Декольте великовато. Вся грудь на улице.

– Это же для приемов, а не за картошкой ходить, – успокоила Дин. – У тебя все еще отличная фигура.

– Мы, конечно, мамонты, – напряглась я на тактичное «все еще», – нам, конечно, уже вымирать пора, но фигуры на жизнь пока хватает. В прошлом году была финансовая яма, так я месяц работала натурщицей. Конечно, не без понта и не без фотографий этой акции в желтой прессе.

– А ты вообще с чего имеешь деньги, с живописи? – спросила она.

– Работы сейчас плохо продаются. Золотые дни галеристов позади. Алименты на дочек. Потом целый год сдавала комнату французскому студенту, заодно девчонки язык шлифовали.

– В процессе шлифовки не забеременели?

– Сначала возбудились, сколькими гелями он моется и сколькими дезодорантами брызгается, а потом, когда пришлось выметать из-под его кровати обертки от сникерсов и пакеты от сока, любовь ушла. До сих пор после него тараканов не выведу. – Я закурила и начала разглядывать себя в зеркале. Такого платьица у меня по жизни еще не было. Валера упадет, когда приедет.

– Нравится? – спросила Дин.

– Со страшной силой. Ты не куришь?

– В Америке сейчас это… дурной тон.

– Америка сама по себе дурной тон, – начала было я, но осеклась, да и потом мысли о том, как Димка ходил по магазинам, выбирая это платье, настроили на более сентиментальный лад. – Знаешь, когда мы с Димкой учились в школе, а родители были на работе, мы обожали наряжаться и играть во взрослых. Например, я напяливала платье Димкиной мамаши, вставала на ее каблуки, надевала шляпу, на которую она пришивала пластмассовый цветок из галантереи. Ты уже не застала их, тогда еще не было матерчатых искусственных цветов, а продавались такие отлитые, как мыльницы, ромашки всякие, розы, фундаментальные, как кефирные бутылки…

– Я знаю, они воткнуты в твою картину «Школьные годы чудесные», там мать бьет ребенка пластмассовыми цветами, – почему-то раздраженно откликнулась она.

– Точно. А где ты ее видела?

– У брата.

– А писал, подлец, что продал!

– Это было давно, может, теперь и продал.

– Так вот, я обряжалась мамашей, а он – Михаилом Моисеевичем, в таком беретике, ранец брал вместо портфеля, а очки у них были одинаковые. Он приходил домой и говорил: «Родная, не кричи на меня, у меня болит голова!» А я орала: «Нечего было столько работать, за письменным столом портки протирать! Здоровье надо беречь, на природе гулять, газоны садить! Иди есть, я тебе суп налила!» Димка-отец говорил: «Родная, я не хочу суп. Я устал, я хочу прилечь». А я, Димкина мать, отвечала: «Без супа нельзя! От супа вся сила! Без супа заболеешь животом и умрешь! Иди ешь, я же не буду обратно выливать». Димка-отец покорялся и отвечал: «Хорошо, я не хочу, но я съем суп. Заметь, только потому, что ты хочешь». К супу она относилась как к культовому предмету, соединявшему ее с сельским детством, и пыталась через него, через этот один и тот же невнятный и невкусный суп, насильно соединиться со своими близкими. Она колдовала над ним, как ведьма над снадобьем, в результате чего Михаил Моисеевич действительно заболел животом и умер, а Димка писал: «Мне положить на статую Свободы, но то, что здесь никто не ест суп, делает Америку уютной».

– Интересно излагаешь, – как-то напрягшись, перебила меня Дин, – в Америке, правда, нет супа, но в Америке все все время жрут. Так и ходят то с сосиской, то с банкой пива.

– А еще у Димкиной мамашки был любимый финт: наливает свой любимый супчик, зовет есть. Димка с отцом сидят, такие два очкарика в шахматной коме, ничего не слышат. Она говорит: «Суп остывает – раз! Суп остывает – два! Суп остывает – три!» Потом подходит и смешивает все шахматы на доске. Димка убегает плакать, а Михаил Моисеевич садится с погасшим лицом есть суп… – вспомнила я.

– У моего брата есть версия, что ты стала художницей, чтоб переиграть его мамашу, – сказала Дин неопределенным голосом.

– У твоего брата много версий. Зачем мне было переигрывать его мамашу, когда у меня собственная – не меньший подарок? Если б я была писательницей, я бы создала «Декамерон» о мамашах нашего поколения. – Я часто думала о том, что для них насилие было нормой жизни, и те из нас, кто перешел к новому гуманитарному стандарту, все время конфликтовали с матерями.

– Его мать была талантливой несчастной женщиной, – доверительно сказала Дин.

– Это была ракета средней дальности!

– Просто они с отцом люди из разных галактик.

– А с твоей матерью?