– Гас тебя по-настоящему любил, – сказал Айзек.

– Я знаю.

– Он говорил об этом не закрывая рта.

– Я знаю, – повторила я.

– Это бесило, как не знаю что.

– Меня это не бесило, – отрезала я.

– Он тебе отдал то, что написал?

– Что он писал?

– Вроде сиквел к книге, которая тебе нравилась.

Я повернулась к Айзеку:

– Что?!

– Он говорил, что работает над чем-то для тебя, но не особо одарен писательским талантом.

– Когда он это говорил?

– Не скажу точно. Вроде вскоре после Амстердама.

– Вспомни, когда именно? – настаивала я. Успел он или не успел закончить сиквел? Или закончил и оставил в своем компьютере?

– Эх, – вздохнул Айзек, – не помню я. Разговор об этом зашел однажды здесь, у меня. Мы играли с моей программой рассылки и-мейлов, я еще от бабки и-мейл получил, могу проверить по приставке, если ты…

– Да-да, где она?


Гас упоминал сиквел месяц назад. Месяц. Не самый легкий для него, но все же целый месяц. Достаточно времени, чтобы написать хоть что-то. От него по-прежнему что-то осталось, пусть не от него, но его авторства. Я хотела это получить.

– Я поехала к нему домой, – сообщила я Айзеку.

Я поспешила к мини-вэну, втащила тележку с баллоном на пассажирское сиденье и завела машину. Из стерео заорал хип-хоп, и, когда я потянулась сменить радиостанцию, кто-то начал читать рэп по-шведски.

Обернувшись, я закричала, увидев на заднем сиденье Питера ван Хутена.

– Хочу извиниться, если напугал, – сказал Питер ван Хутен, перекрывая оглушительный рэп. Он по-прежнему был в своем похоронном костюме, почти неделю спустя. Несло от него так, будто он потел алкоголем. – Можешь оставить себе диск, это Снук, один из основных шведских…

– А-а-а-а-а, убирайтесь из моей машины! – Я выключила стерео.

– Это машина твоей матери, насколько я понял, – возразил он. – И стояла незапертой.

– О Боже, выходите, или я в «девять-один-один» позвоню! Чувак, да в чем твоя проблема?!

– Если бы только одна, – мечтательно сказал он. – Я здесь, чтобы извиниться. Ты была права, заметив ранее, что я жалкое ничтожество с алкогольной зависимостью. У меня была знакомая, проводившая со мной время лишь потому, что я ей за это платил, но она ушла, и у меня осталась лишь благородная душа, которая не может обзавестись компанией даже за взятку. Все это правда, Хейзел. Это и не только это.

– Ладно, – согласилась я. Речь получилась бы более проникновенной, если бы у ван Хутена не заплетался язык.

– Ты напоминаешь мне Анну.

– Я многим много чего напоминаю, – огрызнулась я. – Мне правда надо ехать!

– Ну так поезжай, – сказал он.

– Выходите.

– Нет. Ты напоминаешь мне об Анне, – повторил он. Через секунду я включила задний ход и выехала на дорогу. Не хочет выходить – не надо, доеду до дома Гаса, пусть Уотерсы ван Хутена выгоняют.

– Ты, конечно, знаешь об Антониетте Мео, – начал ван Хутен.

– Да нет, – бросила я, включая стерео, но ван Хутен орал, заглушая шведский хип-хоп:

– Возможно, скоро она станет самой молодой святой с немученической кончиной, канонизированной католической церковью. У нее был тот же рак, что у мистера Уотерса, остеосаркома. Ей отняли правую ногу. Боли были сильнейшими. Когда Антониетта Мео лежала, умирая в цветущем возрасте шести лет от этого мучительного рака, она сказала своему отцу: «Боль как ткань: чем она сильнее, тем больше ценится». Хейзел, это правда?

Я не обернулась, но посмотрела на него в зеркало заднего вида.

– Нет! – проорала я, перекрывая музыку. – Вранье собачье!

– Но разве тебе не хочется, чтобы это было правдой! – крикнул он. Я выключила проигрыватель. – Прости, что я испортил вам поездку. Вы были слишком юными. Вы были… – Он оборвал фразу, будто у него было право плакать по Гасу. Ван Хутен не более чем очередной скорбящий, не знавший Гаса при жизни, еще одно запоздалое причитание на его стене в Интернете.

– Ничего вы нам не испортили, не задирайте нос. У нас была прекрасная поездка!

– Я пытаюсь! – сказал он. – Я пытаюсь, клянусь.

Именно в этот момент я поняла, что в семье у Питера ван Хутена тоже был покойник. Я вспомнила честность, с которой он писал о больных раком детях, и тот факт, что он не смог говорить со мной в Амстердаме, не спросив сперва, намеренно ли я оделась, как Анна, и его отвратительное обращение со мной и Огастусом, и этот больной для него вопрос об отношении между силой боли и ее ценностью. Он сидел на заднем сиденье и пил, старый человек, который пьет много лет. Я подумала о статистике, которую лучше бы не знать: половина браков разваливается через год после смерти ребенка. Я оглянулась на ван Хутена. Мы как раз проезжали мой колледж, поэтому я остановилась у припаркованных машин и спросила:

– У вас что, ребенок умер?

– Дочь, – ответил он. – Ей было восемь. Прекрасно страдала. И никогда не будет канонизирована.

– У нее была лейкемия? – спросила я. Он кивнул. – Как у Анны, – добавила я.

– Практически да.

– Вы были женаты?

– Нет. На момент ее смерти уже нет. Я сделался несносен задолго до того, как мы ее потеряли. Горе нас не меняет, Хейзел, оно раскрывает нашу суть.

– Вы жили с ней?

– Нет, сперва нет, хотя в конце мы перевезли ее в Нью-Йорк, где я жил, для серии экспериментальных мучений, отравивших ей дни, но не продливших жизнь.

Через секунду я сказала:

– И вы дали ей эту вторую жизнь, где она была подростком.

– Справедливая оценка, – сказал он и быстро добавил: – Полагаю, тебе знакома проблема мысленного эксперимента с гипотетической вагонеткой Филиппы Фут[18]?

– А потом к вам домой пришла я, одетая девушкой, которой, как вы надеялись, стала бы ваша дочь, и вас ошеломило мое появление?

– Там, понимаешь, вагонетка без управления несется по путям… – начал он.

– Мне неинтересен ваш дурацкий мысленный эксперимент, – перебила я.

– Не мой, Филиппы Фут.

– И ее тоже.

– Она не понимала, почему это происходит, – сказал ван Хутен. – Я вынужден был сказать, что она умирает. Социальный работник говорила, что я обязан ей сказать. Мне пришлось сказать дочери, что она умирает, и я сказал, что она идет в рай. Она спросила, буду ли и я там. Я ответил – пока нет. Ну хоть когда-нибудь, спросила она. И я пообещал, что да, конечно, очень скоро, а пока там о ней будет заботиться прекрасная семья. А дочь все спрашивала меня, когда я там буду, и я отвечал – скоро. Двадцать два года назад.

– Мне очень жаль.

– Мне тоже.

После паузы я спросила:

– А что сталось с ее матерью?

Он улыбнулся:

– Все ждешь свой сиквел, маленькая паршивка?

Я тоже улыбнулась.

– Вам надо ехать домой, – посоветовала я. – Протрезвейте. Напишите новый роман. Делайте то, что у вас хорошо получается. Мало кому к чему-нибудь дается такой талант.

Он смотрел на меня в зеркало долго-долго.

– Ладно, – согласился он. – Да. Ты права. Ты права. – Но, говоря это, он вытащил почти пустую литровую бутыль виски, отпил, завинтил крышечку и открыл дверь. – До свидания, Хейзел.

– Не берите в голову, ван Хутен.

Он уселся на бордюр за машиной. Я посматривала в зеркало, как он уменьшается. Ван Хутен вынул бутыль. Секунду казалось, что он сейчас встанет с бордюра, но он сделал глоток.


День в Индианаполисе выдался жаркий, с густым неподвижным воздухом, будто в середине облака. Худшая для меня погода, но, отправляясь в бесконечный поход от машины до крыльца, я повторяла себе – это всего лишь воздух. Я позвонила. Открыла мать Гаса.

– О-о, Хейзел, – сказала она и, плача, обняла меня.

Она заставила меня съесть немного лазаньи с баклажанами – наверное, теперь много людей приносили им еду и всякую всячину – с ней и отцом Гаса.

– Как ты?

– Мне его не хватает.

– Да.

Я не знала, о чем говорить. Мне хотелось спуститься в подвал и отыскать то, что он писал для меня. К тому же меня угнетала тишина в комнате. Я предпочла бы, чтобы Уотерсы разговаривали между собой, утешали друг друга, держались за руки, но они просто сидели, кушая очень маленькие кусочки лазаньи, не глядя друг на друга.

– Раю нужен ангел, – произнес отец спустя некоторое время.

– Да, – сказала я. Тут пришли его сестры и гурьбой ввалились в кухню племянники. Я встала и обняла Джули и Марту. Дети носились по кухне, внося остро необходимый избыток шума и движения, сталкиваясь радостными молекулами и крича:

– Ты салка, нет, ты салка, нет, я был, но я тебя осалил, нет, не осалил, ты до меня не дотронулся, ну, тогда сейчас салю, нет, тупая задница, сейчас тайм-аут.

– Дэниел, не смей называть брата тупой задницей!

– Мам, а если мне нельзя говорить это слово, почему ты сама только что сказала «тупая задница»? – И они хором начали скандировать: – Задница тупая, задница тупая, задница тупая! – Родители Гаса взялись за руки, и от этого мне стало легче.

– Айзек сказал мне, что Гас что-то писал… для меня, – решилась я.

Дети по-прежнему тянули свою песню про тупую ж…

– Можно посмотреть в его компьютере, – предложила его мать.

– Он мало подходил к нему последние недели, – сказала я.

– Это правда. По-моему, мы даже не приносили ноутбук наверх, так и стоит в подвале. Я права, Марк?

– Понятия не имею.

– А тогда можно, – спросила я, – можно… – Я кивнула на дверь в подвал.

– Мы еще не готовы туда спускаться, – признался отец Гаса. – Но ты, конечно, иди, Хейзел. Конечно, иди.


Я сошла вниз мимо его неубранной постели, мимо L-образных игровых стульев. Компьютер так и стоял включенным. Я подвигала мышкой, чтобы его разбудить, и поискала файлы, редактированные позже всего. Ничего за целый месяц. Самым последним было сочинение-отзыв о «Самых синих глазах» Тони Моррисон.

Может, он писал что-то от руки? Я подошла к полкам, высматривая дневник или блокнот. Ничего. Я пролистала «Царский недуг». Он не оставил в книге ни единой пометки.