Мне в голову приходило симулировать удушье, чтобы он врезал мне под ложечку по Геймлиху[14]; может, тогда Гас избавился бы от страха, что жизнь прожита и отдана без всякой пользы. Но первую мысль сразу догоняла вторая – Гас физически не сможет с силой нажать мне под ложечку, придется признаваться, что это была военная хитрость, и дело кончится невыносимым обоюдным унижением.

«Чертовски трудно сохранять достоинство, когда восходящее солнце слишком ярко в твоих угасающих глазах», – думала я, пока мы охотились на плохих парней в развалинах несуществующего города.

Наконец входил отец и уносил Гаса наверх. В дверях, под ободрением, заверявшим, что дружба вечна, я опускалась на колени поцеловать его на ночь, после чего ехала домой и ужинала с родителями, оставляя Гаса съедать (и выташнивать) свой ужин.

Посмотрев телевизор, я ложилась спать.

Утром я просыпалась.

Около полудня я снова приезжала к Гасу.

Глава 17

Однажды утром, через месяц после возвращения из Амстердама, я подъехала к дому Гаса. Родители сказали, что он спит внизу, поэтому я громко постучала в дверь цокольного помещения и позвала:

– Гас?

Я нашла его бормочущим на языке собственного изобретения. Он намочил постель. Это было ужасно. Я даже смотреть не могла. Я закричала его родителям, они спустились, а я поднялась наверх, пока они его мыли.

Когда я спустилась снова, он медленно приходил в себя от обезболивающих перед новым мучительным днем. Я обложила его подушками, чтобы поиграть в «Подавление восстания» на голом, без простыней, матраце, но он так устал и плохо воспринимал происходящее, что делает, что лажал почти так же, как я, и каждые пять минут нас убивали. Никаких героических смертей, только глупые.

Я ничего ему не говорила. Мне почти хотелось, чтобы он забыл о моем присутствии. Я надеялась, что он не помнит, как я нашла любимого человека невменяемым, лежащим в огромной луже собственной мочи. Я надеялась, что он посмотрит на меня и спросит:

– О-о, Хейзел Грейс, что ты тут делаешь?

Но к сожалению, он все помнил.

– С каждой минутой я все глубже понимаю значение фразы «смертельное унижение», – сказал он наконец.

– Я не раз писалась в постель, Гас, поверь мне. Подумаешь, большое дело.

– Раньше ты… – начал он и резко, болезненно вздохнул, – …звала меня Огастус.


– Я знаю, – продолжил он спустя несколько минут, – это щенячье ребячество, но я всегда надеялся, что мой некролог будет во всех газетах, потому что к концу жизни мне будет чем гордиться. Меня не покидало тайное подозрение, что я особенный.

– Ты и есть особенный, – заявила я.

– Ну, ты же понимаешь, о чем я говорю, – произнес он.

Я прекрасно понимала, просто не соглашалась.

– Мне все равно, появится мой некролог в «Нью-Йорк таймс» или нет, лишь бы ты его написал, – сказала я Гасу. – Ты говоришь, ты не особенный, потому что о тебе не знает мир, но это же оскорбление для меня. Я о тебе знаю!

– Вряд ли я столько протяну, чтобы написать твой некролог, – ответил он вместо извинений.

Я была подавлена и расстроена из-за него.

– Я хочу заменить тебе все, но не могу. Только этого тебе всегда будет мало. Однако это все, что у тебя есть, – я, твоя семья и этот мир. Это твоя жизнь. Жаль, если все это плохонькое и кривенькое, но уж какое есть. Ты не станешь первым, кто ступит на Марс, и не будешь звездой НБА, и не выловишь последних нацистов. Посмотри на себя, Гас. – Он не ответил. – Я не говорю, что…

– Нет, как раз это ты и говоришь, – перебил Огастус. Я начала извиняться, но он сказал: – Нет, это ты меня прости. Ты права. Давай просто играть.

И мы просто играли.

Глава 18

Я проснулась от песни «Лихорадочного блеска», которую Гас предпочитал всем прочим. Значит, звонил он или кто-то другой с его телефона. Я посмотрела на будильник: два тридцать пять ночи. «Умер», – мелькнула мысль, и все во мне взорвалось черной дырой одиночества.

Я едва выдавила:

– Алло?

И замерла в ожидании аннигилирующего голоса кого-либо из его родителей.

– Хейзел Грейс, – слабо сказал Огастус.

– Слава Богу!.. Привет. Привет. Я тебя люблю.

– Хейзел Грейс, я на бензозаправке. Со мной что-то творится. Помоги мне.

– Что? Где ты?

– Скоростное шоссе на Восемьдесят шестой и Дитч. Я что-то сделал с гастростомой, не могу разобраться что, и…

– Я звоню в «девять-один-один», – перебила я.

– Нет-нет-нет-нет, они заберут меня в больницу. Хейзел, слушай меня. Не звони туда и моим родителям тоже. Я тебя в жизни не прощу. Не звони, пожалуйста, просто приезжай, пожалуйста, приезжай и поправь эту чертову гастростому. Блин, Боже, ну глупейшая ситуация. Не хочу, чтобы родители знали, что я уехал. Пожалуйста! Все лекарства с собой, я только ввести их не могу. Пожалуйста. – Он уже плакал. Я никогда не слышала, чтобы он так рыдал где-нибудь, кроме Амстердама.

– Ладно, – сказала я. – Выезжаю.

Я сняла маску ИВЛ, вставила в ноздри канюлю, открыла подачу кислорода, положила баллон на тележку и надела кроссовки, очень подходящие к розовым пижамным штанам и футболке с баскетболистом Батлером, которую раньше носил Гас. Я взяла ключи из выдвижного ящика на кухне, где их держала мама, и написала записку на случай, если родители проснутся, пока меня не будет.


Поехала проверить, как там Гас. Это важно. Извините.

Я вас люблю. Хейзел.


Пока я ехала пару миль до заправки, я проснулась достаточно, чтобы удивиться, отчего это Га с уехал из дома посреди ночи. Может, у него начались галлюцинации или в нем взыграли фантазии о мученичестве за правое дело?

Я мчалась по Дитч-роуд, пролетая на желтый свет и превышая скорость – в основном чтобы скорее добраться к Гасу, но отчасти в надежде, что меня остановят полицейские и у меня появится уважительная причина рассказать, что мой умирающий бойфренд застрял у бензозаправки из-за отказавшей гастростомы. Но ни один полицейский мне не попался. Решение предстояло принимать самой.

* * *

На парковке было всего две машины. Я подъехала к «тойоте» Гаса и открыла дверцу. Внутри загорелся свет. Огастус сидел за рулем, покрытый собственной рвотой, схватившись за живот, откуда выходила гастростома.

– Привет, – промямлил он.

– О Боже, Огастус, тебе обязательно надо в больницу.

– Пожалуйста, хоть посмотри!

Давясь от запаха рвоты, я нагнулась и осмотрела живот, где чуть выше пупка хирурги вывели гастростому. Кожа вокруг трубки была горячая и ярко-красная.

– Гас, боюсь, это какая-то инфекция, мне этого не поправить. Ты почему здесь? Чего тебе дома не сидится? – Его снова вырвало, причем сил у него не осталось даже отвернуться. Все попало ему на колени. – Мальчик мой, – прошептала я.

– Я хотел купить сигарет, – кое-как выговорил он. – Я потерял свою пачку. Или ее у меня забрали, не знаю. Сказали, принесут мне другую, но я хотел… купить сам. Хоть одну мелочь хотел сделать сам.

Он смотрел прямо перед собой. Я тихо достала мобильный и опустила глаза, чтобы вызвать «скорую».

– Прости меня, – сказала я Гасу. «Девять-один-один, какая у вас проблема?» – Здравствуйте, я на скоростном шоссе у Восемьдесят шестой и Дитч, срочно нужна «скорая». У самой большой любви моей жизни отказала гастростома.


Он поднял на меня глаза. Это было ужасно. Я с трудом заставляла себя глядеть на него. Огастус Уотерс, улыбавшийся уголком губ и сосавший незажженные сигареты, исчез; вместо него в машине сидело отчаявшееся, униженное создание.

– Вот и все. Я даже курить больше не могу.

– Гас, я люблю тебя.

– Где же мой шанс стать для кого-нибудь Питером ван Хутеном? – Он слабо ударил по рулю, и в тишине прозвучал резкий сигнал. Гас заплакал. Он откинул голову назад и уставился на потолок. – Ненавижу себя, ненавижу себя, ненавижу все это, ненавижу все это, я сам себе противен, ненавижу это, ненавижу, ненавижу, дайте, блин, мне умереть спокойно!

По законам жанра, Огастусу Уотерсу полагалось до конца сохранять чувство юмора, не дрогнув ни на мгновение, а его дух должен был неукротимым орлом парить в эфире до того, как радостно слиться с миром.

Но правда была передо мной – жалкий юноша, отчаянно желающий не быть жалким, кричащий, плачущий, отравленный инфицированной гастростомой, помогающей ему оставаться в живых, но не жить.

Я вытерла ему подбородок, взяла лицо ладонями и опустилась на колени совсем рядом, чтобы видеть его глаза, которые еще жили.

– Мне очень жаль. Я хотела бы жить, как в том фильме о персах и спартанцах.

– Я тоже, – ответил он.

– Но жизнь – это не фильм, – продолжила я.

– Я знаю, – сказал он.

– Тут нет плохих парней.

– Да уж.

– Даже рак нельзя назвать плохим парнем. Рак тоже жить хочет.

– Да.

– С тобой все будет в порядке. Ладно?

Вдалеке взвыла сирена «скорой».

– Ладно, – сказал Гас. Он уже терял сознание.

– Гас, обещай мне не пытаться снова уезжать. Я принесу тебе сигареты, ладно? – Он посмотрел на меня. Его глаза плавали в глазницах. – Ты должен мне обещать.

Он слабо кивнул. Глаза закрылись, голова свесилась на шее набок.

– Гас, – позвала я. – Останься со мной.

– Почитай мне что-нибудь, – попросил он, когда чертова «скорая» пронеслась мимо. В ожидании, пока они развернутся и все-таки найдут нас, я начала читать единственное, что пришло на память, – «Красную тачку» Уильяма Карлоса Уильямса.

– Как много зависит / От / Красной ручной тачки, / Блестящей / после дождя, / Стоящей / Среди белых цыплят.

Уильямс был врачом, и это произведение показалось мне чем-то вроде врачебной поэмы. Стих закончился, но «скорая» по-прежнему удалялась, поэтому я начала импровизировать.

Как много зависит, сказала я Огастусу от синего неба, разрезанного ветками деревьев, над нашими головами. Как много зависит от прозрачной гастростомы, рвущейся из чрева юноши с посиневшими губами. И как много зависит от наблюдателя Вселенной[15].