– Ты чемпион.

Через несколько минут стояния – чуть ли не сползания по стене – я смогла перейти в соседнюю комнату, в которой жила Анна и зубной врач Фриц Пфеффер. Комнатка была крошечной, безо всякой мебели. Невозможно было догадаться, что здесь кто-то жил, если бы не картинки из журналов и газет, которые Анна приклеила на стену. Здесь они и остались.

Еще одна лестница вела в комнату, где жила семья ван Пельцев. Восемнадцать крутых ступенек – ни дать ни взять знаменитая лестница в рай. Встав на пороге, я измерила их взглядом и поняла – не осилю, но единственная дорога отсюда вела наверх.

– Пошли обратно, – предложил Гас.

– Все нормально, – тихо ответила я. Глупо, но мне казалось, что я перед ней в долгу – перед Анной Франк, я имею в виду, – потому что она мертва, а я нет, потому что она сидела не дыша, не поднимала жалюзи, все делала правильно и все равно умерла, и поэтому я должна подняться по лестнице и увидеть остальной мир, в котором она прожила несколько лет, прежде чем за ней пришли гестаповцы.

По ступенькам я карабкалась, как маленький ребенок, медленно, чтобы оставить себе возможность дышать и осмотреться наверху, прежде чем упаду в обморок. Чернота заползала в сознание со всех сторон, а я затаскивала себя вверх по восемнадцати ступенькам, крутых, как не знаю что. Наконец я одолела лестницу, почти ничего не видя и борясь с тошнотой; мышцы рук и ног беззвучно вопили, требуя кислорода. Спиной по стене я осела на пол, дергаясь от глухого кашля. Надо мной была привинчена пустая витрина, и я смотрела через стекло на потолок, стараясь не потерять сознание.

Лидевью присела возле меня на корточки.

– Ты на самом верху, больше лезть не придется.

Я кивнула. Я смутно понимала, что взрослые во круг посматривают на меня с тревогой и что Лидевью тихо говорит с ними на одном языке, затем на другом и потом еще на третьем, а Огастус стоит рядом и гладит меня по волосам.

Спустя много времени Лидевью и Огастус помогли мне подняться на ноги, и я увидела, что защищала стеклянная витрина – карандашные отметки на обоях, показывающие рост детей в период жизни здесь: дюйм за дюймом до того момента, когда они уже не могли больше расти.

Жилые помещения Франков на этом заканчивались, но мы по-прежнему были в музее – в длинном узком коридоре висели фотографии каждого из восьми жителей флигеля и описания: как, где и когда они умерли.

– Единственный из всей семьи, кто пережил войну, – сказала Лидевью, показывая на отца Анны, Отто. Она говорила негромко, будто в церкви.

– Он не войну пережил, – уточнил Огастус. – Он пережил геноцид.

– Верно, – согласилась Лидевью. – Не представляю, как дальше жить без своей семьи. Просто не представляю.

Когда я читала о каждом из семерых умерших, я думала об Отто Франке, которого уже никто больше не звал папой, оставшегося с дневником Анны вместо жены и двух дочерей. В конце коридора огромная, больше словаря, книга содержала имена 103 000 погибших в Нидерландах во время холокоста (только 5000 из депортированных голландских евреев, как гласила табличка на стене, выжили. Пять тысяч Отто Франков). Книга была открыта на странице с именем Анны Франк, но меня поразило, что сразу за ней шли четыре Аарона Франка. Четыре. Четыре Аарона Франка без посвященных им музеев, без следа в истории, без кого-то, кто плакал бы по ним. Я про себя решила помнить и молиться за четверых Ааронов Франков, пока буду жива (может, кому-то и нужно верить во всемогущего Бога по всем правилам, чтобы молиться, но не мне).

Когда мы дошли до конца комнаты, Гас остановился и спросил:

– Ты в порядке?

Я кивнула.

Он показал на фотографию Анны.

– Обиднее всего, что они почти спаслись, понимаешь? Она погибла за несколько недель до освобождения Нидерландов.

Лидевью отошла на несколько шагов посмотреть видеофильм. Я взяла Огастуса за руку, и мы перешли в следующий зал. Это было помещение в форме буквы А с несколькими письмами Отто Франка, которые он писал разным людям во время многомесячных поисков своих дочерей. На стене посреди комнаты демонстрировалась видеозапись выступления Отто Франка. Он говорил по-английски.

– А остались еще нацисты, чтобы я смог их отыскать и подвергнуть правосудию? – спросил Огастус, когда мы склонились над витринами, чтобы прочитать письма Франка и ответы на них, вселяющие отчаяние, – нет, никто не видел его детей после освобождения города.

– Мне кажется, все уже умерли. Но нацисты не приобретали монополии на зло.

– Да уж, – заметил он. – Вот что нам надо сделать, Хейзел Грейс: мы должны объединиться в команду и бдящей двойкой инвалидов с ревом моторов нестись по миру, выправляя кривду, защищая слабых и помогая тем, кто в опасности.

Хотя это была его мечта, а не моя, я отнеслась к ней снисходительно. В конце концов, снизошел же Гас к моей мечте.

– Бесстрашие будет нашим секретным оружием, – сказала я.

– Легенды о наших подвигах будут жить, покуда на Земле будет звучать человеческий голос, – провозгласил он.

– И даже потом, когда роботы отменят людские нелепости вроде жертвенности и сочувствия, нас будут помнить.

– И они станут смеяться механическим смехом над нашим отважным безрассудством, – подхватил Гас. – И в металлических сердцах зародится желание жить и умереть, как мы – при выполнении героической миссии.

– Огастус Уотерс, – произнесла я, глядя на него и думая, что нехорошо целовать кого-то в доме Анны Франк, но потом решила, что целовала же Анна Франк кого-то в доме Анны Франк и ей бы, наверное, понравилось, если бы в этом доме даже юных и непоправимо увечных охватывала любовь.

– Должен сказать, – с акцентом говорил по-английски Отто Франк в видеофильме, – что я был немало удивлен глубиной мыслей Анны.

И мы поцеловались. Моя рука отпустила тележку с кислородом и обняла Гаса за шею, а он подтянул меня за талию, заставив привстать на цыпочки. Когда его приоткрытые губы коснулись моих, я почувствовала, что задыхаюсь новым и приятным способом. Все вокруг нас исчезло, и я несколько странных мгновений любила свое тело: этот изъеденный раком космический костюм, который несколько лет на себе таскаю, вдруг показался мне стоящим потраченных усилий, легочных дренажей, центральных катетеров и бесконечного предательства со стороны собственного организма в виде метастазов.

– Это была совсем другая Анна, которую я не знал. Внешне дочь никогда не проявляла своих чувств, – сказал Отто Франк.

Поцелуй длился вечно. Отто Франк за моей спиной продолжал говорить:

– Отсюда я делаю вывод – я ведь был в очень доверительных отношениях с Анной, – что многие родители не знают своих детей.

Я вдруг поняла, что глаза у меня закрыты, и поспешила их открыть. Огастус смотрел на меня. Его голубые глаза были совсем близко к моим, ближе, чем когда-либо, а за ним в три ряда стояли остальные посетители, практически взяв нас в кольцо. Я решила, что они рассержены. Шокированы. Ах, эти подростки со своими гормонами! Надо же, милуются перед экраном, где дрожащим голосом вещает потерявший детей отец!

Я отодвинулась от Огастуса и уставилась на свои кеды. Он коснулся губами моего лба. И вдруг вокруг начали хлопать. Все посетители, все эти взрослые зааплодировали, а один крикнул «Браво!» с европейским акцентом. Огастус, улыбаясь, поклонился. Я со смехом сделала крошечный реверанс, встреченный новым взрывом аплодисментов.

Мы сошли вниз, пропустив всех вперед, и уже собирались отправиться в кафе (слава Богу, на первый этаж и в магазин сувениров нас отвез лифт), когда увидели странички из дневника Анны и ее неопубликованный цитатник, лежавший открытым на странице шекспировских фраз. «Кто столь тверд, чтобы устоять перед соблазном?» – писала она.


Лидевью привезла нас к «Философу». У самой гостиницы пошел мелкий дождик, и мы с Огастусом стояли на мощеном тротуаре, медленно промокая.

Огастус: Тебе, наверное, надо отдохнуть.

Я: Да ладно, все нормально.

Огастус: Ладно. (Пауза.) О чем ты думаешь?

Я: О тебе.

Огастус: А что ты обо мне думаешь?

Я: Не знаю, что и предпочесть, / Красу рулад / Иль красоту подтекста, / Пенье дрозда / Или молчанье после[13].

Огастус: Боже, какая ты сексуальная!!

Я: Можем пойти к тебе в номер.

Огастус: Я слышал предложения и похуже.

* * *

В крошечный лифт мы втиснулись вместе. Каждая поверхность, включая пол, была зеркальной. Дверь полагалось закрывать вручную, и старенький агрегат со скрипом медленно поехал на второй этаж. Уставшая, вспотевшая, я боялась, что выгляжу и пахну ужасно, но, несмотря на страх, я поцеловала Огастуса в лифте, а он, чуть отодвинувшись, показал на зеркало:

– Смотри, бесконечность из Хейзел.

– Некоторые бесконечности больше других бесконечностей, – прогнусавила я, передразнивая ван Хутена.

– Вот сволочь, клоун идиотский! – сказал Огастус, а между тем мы все ехали на второй этаж. Наконец лифт рывком остановился, и Гас взялся за зеркальную дверь. Приоткрыв ее наполовину, он вздрогнул от боли и отпустил ручку.

– Ты что? – испугалась я.

Через секунду он произнес:

– Ничего, ничего, просто дверь тяжелая.

Он снова толкнул ее от себя, и на этот раз все получилось. Он, разумеется, пропустил меня вперед, но я не знала, в какую сторону идти по коридору, поэтому я стояла у лифта, и Гас тоже остановился. Лицо его исказила гримаса боли. Я снова спросила:

– Тебе плохо?

– Совсем потерял форму, Хейзел Грейс. Все в порядке.

Мы стояли в коридоре, он не вел меня к себе в номер, а я не знала, где он живет. Патовая ситуация затягивалась, и мне уже казалось, что он пытается придумать отговорку, чтобы со мной не связываться, и не надо мне было вообще такого предлагать, это неблагородно и невоспитанно и оттолкнуло Огастуса Уотерса, который стоит и, моргая, смотрит на меня, ломая голову, как вежливо отделаться. Спустя целую вечность он произнес: