– Вы обещали сказать, – настаивала я, решив проявить упорство. Я видела, что нужно удерживать его рассеянное внимание на моих вопросах.

– Возможно, но я пребывал под ложным впечатлением, что ты не осилишь трансатлантический перелет. Я хотел дать тебе какое-то утешение, что ли. Зря я так поступил, надо было дважды подумать. Но если быть идеально честным, ребяческая идея, что автор романа обладает особой проницательностью в отношении героев своей книги, просто нелепа. Роман состоит из строчек, дорогая. Населяющие его персонажи не имеют жизни за пределами этих каракуль. Что с ними сталось? Они перестали существовать в ту минуту, когда книга закончилась.

– Нет, – запротестовала я, вставая с дивана. – Это все понятно, но как же можно не задуматься, что с ними будет потом? У вас больше всего прав придумать им будущее. Что станется с матерью Анны? Она либо выйдет замуж, либо нет, переедет в Нидерланды с Тюльпановым Голландцем либо не переедет, у нее либо будут еще дети, либо нет. Я хочу знать, как сложится ее жизнь.

Ван Хутен поджал губы.

– Обидно, что я не могу снисходительно отнестись к твоим ребяческим капризам, но я отказываю тебе в жалости, к которой ты привыкла.

– Я не нуждаюсь в вашей жалости, – сказала я.

– Как все больные дети, – бесстрастно заявил он, – ты говоришь, что не нуждаешься в жалости, тогда как от нее зависит само твое существование!

– Питер! – перебила Лидевью, но он продолжал, откинувшись на спинку шезлонга, уже не очень внятно выговаривая слова заплетающимся языком:

– Развитие больных детей неминуемо останавливается. Твоя судьба – прожить свои дни ребенком, каким ты была, когда тебе поставили диагноз, ребенком, который верит в жизнь после окончания книги. Мы, взрослые, относимся к этому с жалостью, поэтому платим за твое лечение, за кислородные баллоны, кормим тебя и поим, хотя вряд ли ты проживешь достаточно долго…

– Питер!!! – крикнула Лидевью.

– Ты – побочный эффект процесса эволюции, – продолжал ван Хутен, – которому мало дела до отдельных жизней. Ты неудачный эксперимент мутации…

– Я увольняюсь! – заорала Лидевью.

В ее глазах стояли слезы, но я была совершенно спокойна. Ван Хутен искал самый обидный способ сказать правду, которую я давно знала. Я несколько лет глядела в потолки комнат – от своей спальни до палаты интенсивной терапии – и уже много месяцев назад нашла самые болезненные способы описать свое состояние. Я сделала пару шагов и остановилась перед ним.

– Слушай, мажор, – сказала я. – Мне о раке ты не откроешь ничего нового. Мне от тебя нужно одно-единственное, после чего я навсегда уйду из твоей жизни: что станется с матерью Анны?!

Он поднял свои многочисленные дряблые подбородки и пожал плечами.

– О ней я могу рассказать тебе о не больше, чем, скажем, о прустовском Рассказчике, о сестре Холдена Колфилда[12] или о Гекльберри Финне после того, как он удрал на индейскую территорию.

– Вранье! Чушь собачья! Ну скажите, придумайте что-нибудь!

– Нет! И буду благодарен, если ты не станешь больше сыпать бранью у меня в доме. Это не годится для леди.

Я еще не совсем разозлилась, просто очень хотела получить то, что мне обещали. Что-то внутри меня переполнилось, и я с размаху шлепнула его по пухлой руке с бокалом. Остатки скотча оросили внушительную площадь лица великого писателя, а бокал, спружинив о толстый нос, по-балетному закружился в воздухе и вдребезги разлетелся о старинный деревянный пол.

– Лидевью, – спокойно произнес ван Хутен. – Один мартини, пожалуйста. С намеком на вермут.

– Я у вас уже не работаю, – сказала Лидевью через несколько секунд.

– Не глупи.

Я не знала, что делать. Уговоры не помогли. Буйство не сработало. Мне нужен ответ. Я прилетела сюда из Америки, потратила Заветное Желание Огастуса. Мне нужно знать!

– Вы когда-нибудь поймете, – уже невнятно произнес он, – почему вас так волнуют ваши глупые вопросы.

– Вы обещали!!! – выкрикнула я, и мой крик отдался в ушах бессильным воем Айзека в ночь разбитых призов. Ван Хутен не ответил.

Я стояла над ним, ожидая каких-нибудь слов, когда рука Огастуса легла мне на плечо. Он потянул меня к двери, и я пошла за ним. Вслед нам ван Хутен разразился тирадой о неблагодарности современных подростков и гибели культурного общества, а Лидевью почти в истерике кричала на него на быстром-быстром голландском.

– Вы уж простите мою бывшую помощницу, – сказал ван Хутен. – Голландский – это не язык, это заболевание горла!

Огастус вывел меня из гостиной, довел до порога, и мы вместе вышли в весеннее утро под конфетти вязов.


Для меня не существует такой возможности, как вылететь подобно пуле, но мы сошли по ступенькам – тележку держал Огастус – и пошли к «Философу» по неровному тротуару, в сложном порядке вымощенному прямоугольными камнями. Впервые после истории с качелями я заплакала.

– Эй, – сказал Огастус, тронув меня за талию. – Эй, это все ничего! – Я кивнула и вытерла лицо тыльной стороной ладони. – Вот козел… – Я снова кивнула. – Напишу я тебе эпилог, – пообещал Гас. Я заплакала сильнее. – Обязательно напишу, – повторил он. – И получше любого дерьма, которое накропает эта пьянь. У него мозг уже как швейцарский сыр. Он даже не помнит, что когда-то написал книгу. Я могу написать в десять раз лучше. У меня в романе будет кровь, кишки и высокая жертвенность, смесь «Царского недуга» и «Цены рассвета». Тебе понравится.

Я кивала, силясь улыбнуться, а потом он меня обнял, прижав сильными руками к мускулистой груди, и я слегка промочила его рубашку-поло, но вскоре смогла говорить.

– Я потратила твое Заветное Желание на этого урода, – пробормотала я в грудь Огастусу.

– Нет, Хейзел Грейс. Я, так и быть, соглашусь, что ты потратила мое единственное Желание, но не на него. Ты потратила его на нас.

Сзади послышался частый цокот каблуков – кто-то торопился нас догнать. Я обернулась. Это была деморализованная Лидевью с растекшейся до щек подводкой, бежавшая за нами по тротуару.

– Давайте сходим в дом Анны Франк, – предложила она.

– Я никуда не пойду с этим чудовищем, – возразил Огастус.

– А его никто и не приглашает, – сказала Лидевью.

Огастус по-прежнему обнимал меня жестом защиты, прикрывая ладонью половину моего лица.

– Вряд ли… – начал он, но я перебила:

– Мы с удовольствием сходим.

Мне по-прежнему хотелось ответов от ван Хутена, но это было не все, чего мне хотелось. У меня осталось всего два дня в Амстердаме с Огастусом Уотерсом, и я не позволю законченному старому дураку все испортить.


У Лидевью был громоздкий серый фиат с мотором, звук которого напоминал бурный восторг четырехлетней девочки. Когда мы ехали по улицам Амстердама, Лидевью многократно и многословно извинялась.

– Мне очень жаль, это непростительно, но он очень болен, – говорила она. – Я думала, встреча с вами ему поможет, показав, что в романе описаны реальные судьбы, но… Мне очень, очень жаль. Крайне неловко вышло. – Ни я, ни Огастус ничего не сказали. Я сидела сзади, рядом с ним, и украдкой водила рукой между соседним сиденьем и спинкой, но не могла нащупать его руку. Лидевью продолжала:

– Я работала у Питера, потому что считала его гением, и оплата хорошая, но постепенно он превратился в чудовище.

– Видимо, он хорошо заработал на своем романе, – помолчав, заметила я.

– О нет-нет, дело не в этом. Он же ван Хутен, – сказала Лидевью. – В семнадцатом веке один из его предков открыл способ смешивать какао с водой. Часть ван Хутенов давно перебралась в Соединенные Штаты, Питер их потомок, но после выхода книги он вернулся в Нидерланды. Он – позор своей великой семьи.

Мотор заскрипел. Лидевью переключила передачу, и мы въехали на крутой мост.

– Это все обстоятельства, – объявила она. – Обстоятельства сделали его таким жестоким, он ведь не дурной человек. Но сегодняшнего я никак не ожидала. Когда Питер говорил такие ужасные вещи, я не верила своим ушам. Я очень, очень, очень извиняюсь.


Парковаться пришлось за квартал от дома Анны Франк, и пока Лидевью стояла в очереди, чтобы взять нам билеты, я сидела спиной к маленькому деревцу и глядела на пришвартованные жилые лодки на канале Принсенграхт. Огастус стоял надо мной, неторопливо возя кругами тележку с кислородным баллоном и наблюдая, как крутятся колесики. Я хотела, чтобы он присел рядом, но знала, что ему трудно садиться и еще тяжелее вставать.

– Ладно? – спросил он, взглянув на меня сверху вниз. Я пожала плечами и положила руку на его икру. Это была часть протеза, но я держалась за него. Гас продолжал смотреть на меня.

– Я хотела… – начала я.

– Я знаю, – сказал он. – Мир действительно не фабрика по исполнению желаний.

Я слабо улыбнулась.

Вернулась Лидевью с билетами. Ее тонкие губы были тревожно сжаты.

– Там нет лифта, – предупредила она. – Я очень извиняюсь.

– Ничего, – успокоила я ее.

– Да, но там много ступенек, – возразила она. – Крутых ступенек.

– Не важно, – ответила я. Огастус начал что-то говорить, но я перебила: – Ничего, я справлюсь.

Мы начали с комнаты с видеофильмом о евреях в Нидерландах, вторжении нацистов и семье Франк. Затем мы поднялись в дом над каналом, где Отто Франк вел свой бизнес. Поднимались мы медленно – и я, и Огастус, – но я чувствовала себя сильной. Вскоре я смотрела на знаменитый книжный шкаф, за которым прятались Анна Франк, ее семья и еще четыре человека. Шкаф был приоткрыт, и за ним была видна узкая крутая лесенка, по которой можно было подниматься только по одному. Вокруг были и другие посетители, я не хотела никого задерживать, но Лидевью сказала: «Прошу у всех чуточку терпения», и я пошла наверх. Лидевью позади несла мою тележку, а Га с шел третьим.

Ступенек было четырнадцать. Я все думала о людях за мной, в основном взрослых, говоривших на разных языках, и сгорала от неловкости, чувствуя себя призраком, который и пугает, и успокаивает. Наконец я оказалась в странно пустой комнате и прислонилась к стене, мозг говорил легким: все нормально, все нормально, успокойтесь, все нормально! – а легкие отвечали мозгу: о Боже, мы тут подыхаем! Я даже не видела, как Огастус поднялся наверх, но он подошел, вытер лоб рукой, якобы отдуваясь, и сказал: