Я открыла дверь. Перед моим взором предстал Огастус, облаченный в идеально сидящий костюм с узкими лацканами, в голубой рубашке и узком черном галстуке. Из неулыбающегося угла рта свисала сигарета.

– Хейзел Грейс, – сказал он, – роскошно выглядишь!

– Я… – начала я в надежде, что остальное предложение родится, пока воздух будет проходить через голосовые связки, но ничего не пришло в голову. Наконец я заметила: – По-моему, я одета слишком скромно.

– Ох, уж эти старые женские уловки, – улыбнулся он мне сверху вниз.

– Огастус, – сказала мама из-за моей спины, – ты выглядишь божественно красиво!

– Благодарю вас, мэм, – поблагодарил Гас и галантно предложил мне руку. Я оперлась о нее и оглянулась на маму.

– Жду к одиннадцати, – напомнила она.


В ожидании трамвая номер один на оживленной улице, полной машин, я спросила:

– В костюмчике, наверное, на похороны ходишь?

– Ну что ты, – ответил он. – Мой костюм для чужих похорон с этим и рядом не висел.

Подъехал бело-синий трамвай. Огастус протянул наши карточки водителю, который объяснил, что ими нужно помахать перед круглым сенсором. Когда мы прошли в заполненный вагон, пожилой мужчина встал, уступая нам двойное место. Я попыталась отказаться, но он настойчиво показывал на сиденье. Мы ехали три остановки. Я прильнула к Гасу, чтобы вместе смотреть в окно.

Огастус показал на деревья:

– Видишь?

Я видела. Вдоль каналов повсюду росли старые вязы, и ветер сдувал с них семена, похожие, клянусь, на розовые лепестки, лишенные красок. Бледные лепестки роз собирались на ветру в птичьи стаи – тысячи лепестков, будто летний снегопад.

Пожилой мужчина, уступивший нам место, увидел, куда мы смотрим, и сказал по-английски:

– Амстердамский весенний снег. Вяз бросает в воздух конфетти, приветствуя весну.

Вскоре мы пересели на другой трамвай и через четыре остановки оказались на улице, разделенной надвое прекрасным каналом. В воде рябило отражение старинного круглого моста и живописных разноцветных домов.

«Оранжи» оказался в нескольких шагах от остановки. Ресторан был с одной стороны дороги, уличные столики – с другой, на бетонной полоске у кромки канала. У официантки загорелись глаза, когда вошли мы с Огастусом.

– Мистер и миссис Уотерс? – спросила она.

– Вроде да, – ответила я.

– Ваш столик! – Она показала через улицу на узкий стол в нескольких дюймах от канала. – Шампанское за счет заведения.

Мы переглянулись, не сдержав улыбок. Когда мы перешли улицу, Огастус отставил для меня стул и помог пододвинуться к столу. На белой скатерти действительно стояли два узких бокала шампанского. Свежесть воздуха замечательно уравнивалась солнцем. С одной стороны от нас проезжали велосипедисты – хорошо одетые мужчины и женщины, возвращающиеся домой с работы: нереально красивые блондинки ехали, сидя на раме боком, а педали крутили их дружки; дети в крошечных шлемах подскакивали на пластиковых сиденьях позади родителей. А с другой стороны вода в канале задыхалась под мириадами семян-конфетти. Маленькие лодки, наполовину залитые дождевой водой, покачивались у выложенных камнем берегов; некоторые едва не тонули. Чуть дальше я видела плавучие дома, дрейфовавшие на понтонах, а посреди канала медленно двигалась открытая плоскодонная лодка с садовыми стульями и переносным стерео. Огастус поднял бокал шампанского. Я взяла свой, хотя в жизни не пила ничего крепче глотка пива из папиной кружки.

– Ладно, – сказала я, и мы чокнулись бокалами. Я отпила шампанского. Крошечные пузырьки растаяли во рту и отправились на север, в мозг. Сладко. Щипуче.

– Очень вкусно, – похвалила я. – Впервые пробую шампанское.

К нам подошел молодой гигант-официант с волнистыми светлыми волосами. Он был, пожалуй, даже повыше Огастуса.

– Знаете, – спросил он с приятным акцентом, – что сказал Дом Периньон, когда изобрел шампанское?

– Нет, а что? – заинтересовалась я.

– Он крикнул своим братьям-монахам: «Скорее идите сюда, я пробую вкус звезд!» Добро пожаловать в Амстердам. Желаете ознакомиться с меню или воспользуетесь рекомендацией шеф-повара?

Я посмотрела на Огастуса, а он на меня.

– Рекомендации шеф-повара – это замечательно, но Хейзел вегетарианка.

Я сказала Огастусу об этом один раз, в первый день нашего знакомства.

– Не проблема, – заверил официант.

– Прекрасно. Можно нам еще шампанского? – спросил Гас.

– Конечно, – ответил официант. – Сегодня вечером мы разлили по бутылкам все звезды, мои юные друзья. Хо, конфетти! – сказал он и легонько смахнул семечку вяза с моего голого плеча. – Такого много лет не было. Повсюду семена. Очень раздражает.

Официант ушел. Мы смотрели, как с неба падают конфетти, кружатся по земле с ветром и сыплются в канал.

– Трудно поверить, что это может кого-то раздражать, – заметил Огастус через минуту.

– Люди всегда привыкают к красоте.

– Я к тебе еще не привык, – ответил он, улыбнувшись. Я почувствовала, что краснею. – Спасибо, что приехала в Амстердам.

– Спасибо, что позволил украсть твой ваучер на Заветное Желание, – поблагодарила я.

– Спасибо, что надела это платье, которое просто вау – откликнулся он. Я покачала головой, стараясь сдержать улыбку. Я не хотела быть живой гранатой. Но с другой стороны, он же знает, что делает, правильно? Это его выбор. – Слушай, а чем заканчивается поэма?

– А?

– Которую ты читала мне в самолете?

– А-а, Пруфрок[10]? Там заканчивается так: «Мы задержались в палатах моря, морские девы венки свивали / из трав коричневых и алых, / но разбудили нас голоса человечьи, / и мы утонули».

Огастус вытянул из пачки сигарету и постучал фильтром о стол.

– Дурацкие человечьи голоса вечно все портят.

Официант принес еще два бокала шампанского и то, что он назвал «бельгийской белой спаржей с вытяжкой из лаванды».

– Я еще никогда не пил шампанского, – сказал Гас, когда официант ушел. – Если вдруг тебе интересно. И никогда не пробовал белой спаржи.

Я уже жевала первый кусок.

– Очень вкусно, – заверила я.

Он откусил кусочек и проглотил.

– Боже, если аспарагус такой вкусный, я тоже вегетарианец!

К нам подплыла лакированная деревянная лодка. Сидевшая в ней женщина с вьющимися светлыми волосами лет, наверное, тридцати, отпила пива, подняла свой бокал в нашу честь и что-то крикнула.

– Мы не говорим по-голландски, – крикнул в ответ Гас.

Кто-то из остальных пассажиров выкрикнул перевод:

– Красивая пара – это красиво!


Еда была такой вкусной, что с каждой переменой наш разговор все дальше уходил от темы, превратившись в отрывочные поздравления с праздником вкуса:

– Я хочу, чтобы это ризотто с фиолетовой морковью стало человеком: я отвез бы его в Вегас и женился!

– Шербет из сладкого гороха, ты так неожиданно прекрасен…

Я искренне жалела, что быстро наедалась.

После клецок с чесноком и листьями красной горчицы официант сказал:

– Теперь десерт. Желаете перед десертом еще звезд? Я покачала головой. Двух бокалов мне хватило.

Шампанское не стало исключением в моей высокой толерантности к депрессантам и обезболивающим: я чувст вовала тепло, но не опьянение. Но я и не хотела напиваться. Такие вечера, как этот, бывают редко, и я хотела его запомнить.

– М-м-м-м-м, – протянула я, когда официант ушел. Огастус улыбнулся уголком рта, глядя на канал в одну сторону, а я рассматривала его в другую. Смотреть было на что, поэтому молчание не казалось неловким, но мне хотелось, чтобы все было идеально. Все и так шло как нельзя лучше, но мне казалось, что этот Амстердам взят из моего воображения. Я не могла отделаться от мысли, что ужин, как и вся поездка, не более чем раковый бонус. Я хотела, чтобы мы сидели и болтали, непринужденно шутя, будто дома на диване, но в глубине души царило напряжение.

– Этот костюм у меня не для печальных оказий, – напомнил Огастус спустя некоторое время. – Когда я узнал, что болен, – ну, когда мне сказали, что у меня восемьдесят пять шансов из ста… Шансы, конечно, высокие, но мне все казалось, что это русская рулетка. Меня ожидали полгода или год ада, предстояло потерять ногу, и в результате все это могло еще и не помочь?!

– Знаю, – поддержала я, хотя на самом деле не знала. Я сразу попала в терминальную стадию; мое лечение заключалось в продлении жизни, а не излечении рака. Фаланксифор внес в мою историю болезни долю неоднозначности, но моя личная история отличалась от Гасовой: мой эпилог был написан одновременно с диагнозом. Огастус, как большинство перенесших рак, жил с неопределенностью.

– Да, – сказал он. – Меня обуяло острое желание подготовиться. Мы купили участок на Краун-Хилл – я целый день ходил с отцом и выбирал место. Я распланировал свои похороны до мелочей, а перед самой операцией попросил у родителей разрешения купить дорогой хороший костюм – вдруг мне все-таки кранты. Но мне так и не представилось случая его надеть… До сегодняшнего вечера.

– Стало быть, это твой смертный костюм.

– Да. У тебя разве не приготовлено платья на этот случай?

– А как же, – сказала я. – Покупала с расчетом надеть на пятнадцатилетие. Но на свидания я в нем не хожу.

У него загорелись глаза.

– Так у нас свидание?

Я опустила глаза, вдруг смутившись.

– Не торопи события.


Мы наелись до отвала, но десерт, вкуснейший густой крем, обложенный ломтиками маракуйи, был слишком хорош, чтобы не попробовать, и мы сидели над тарелочками, стараясь снова проголодаться. Солнце напоминало шалуна, отказывающегося укладываться спать: в полдевятого было еще светло.

Огастус вдруг ни с того ни с сего спросил:

– Ты веришь в жизнь после жизни?

– Я считаю вечность некорректной концепцией, – ответила я.

– Ты сама некорректная концепция, – самодовольно заметил он.

– Знаю. Поэтому меня и изъяли из круговорота жизни.