Незадолго до Чуда, когда я лежала в интенсивной терапии и все шло к тому, что я сыграю в ящик, а мама повторяла: «Не стыдно и сдаться», и я старалась сдаться, но легкие продолжали требовать воздуха, мама прорыдала папе в грудь то, о чем я до сих пор жалею, что расслышала, и, надеюсь, мама никогда об этом не узнает. Она сказала: «Теперь меня никто не назовет мамой!» Это задело меня за живое.

Я невольно думала об этом до конца заседания раковой коллегии, не в силах забыть, как она это сказала: словно ее жизнь уже никогда не будет нормальной, а это значило, что, пожалуй, и не будет.


В общем, в итоге мы решили все продолжать, как раньше, только чаще дренировать легкие. Я спросила, можно ли мне съездить в Амстердам, на что доктор Саймонс откровенно засмеялся, но доктор Мария возразила:

– А почему нет?

Доктор Саймонс с нажимом переспросил:

– Почему нет?

А доктор Мария ответила:

– Да, я не вижу причин, почему бы и нет. В самолетах есть кислород, в конце концов.

Доктор Саймонс сказал:

– Они что, повезут аппарат для ИВЛ через таможенный контроль?

А доктор Мария ответила:

– Да, или там будут ее с ним ждать.

– Подвергать пациентку – одну из самых перспективных в выборке с фаланксифором – восьмичасовому полету при отсутствии врачей, досконально знающих ее случай? Это рецепт катастрофы.

Доктор Мария пожала плечами.

– Это несколько повысит риск, – признала она, но тут же повернулась ко мне и добавила: – Но это твоя жизнь.


Да только вот не совсем. По дороге домой родители договорились: я не поеду в Амстердам, пока медики не вынесут вердикт, что это безопасно.


Вечером позвонил Огастус. Я уже была в постели – теперь я ложилась спать сразу после ужина, – подпертая десятком подушек с Блуи на подмогу и с ноутбуком на коленях.

Взяв трубку, я произнесла:

– Плохие новости.

Он сказал:

– Черт, какие?

– Не могу лететь в Амстердам. Один из врачей заявил, что это плохая идея.

Огастус секунду молчал.

– Боже, – прошептал он, – надо было просто оплатить поездку самому. Забрать тебя в Амстердам прямо от Сексуальных костей.

– Тогда почти фатальная деоксигенация случилась бы у меня в Амстердаме, и тело отправили бы домой в багажном отсеке, – возразила я.

– Возможно, – признал он. – Но до этого мой широкий романтический жест обязательно был бы вознагражден хорошим сексом.

Я так смеялась, что почувствовала место, где в боку стоял дренаж.

– Ты смеешься, потому что это правда, – заметил он.

Я снова засмеялась.

– Это правда или нет?

– Пожалуй, нет, – ответила я и добавила через секунду: – Хотя кто его знает.

Он застонал в отчаянии:

– Помереть мне девственником!

– Ты девственник? – удивилась я.

– Хейзел Грейс. У тебя ручка и бумага под рукой? – Я сказала, что да. – Ладно, тогда нарисуй кружок. – Я нарисовала. – Теперь нарисуй маленький кружок внутри первого! – Я так и сделала. – Большой кружок – это девственники. Маленький – это семнадцатилетние девственники без одной ноги.

Я снова засмеялась и сказала, что общение, ограничивающееся почти исключительно детской больницей, тоже не способствует неразборчивости в связях. Мы поговорили о блестящем замечании Питера ван Хутена о том, что время – худшая из шлюх, и хотя я лежала в кровати, а Гас сидел в своем подвале, мне снова показалось, будто мы в несуществующем третьем пространстве, которое я с удовольствием посетила бы с ним.

Когда я нажала отбой, в комнату вошли мама с папой, и хотя для троих кровать была узковата, они легли по обе стороны от меня, и мы втроем смотрели «Новую американскую топ-модель». Девушку, которая мне не нравилась, Селену, наконец отсеяли, отчего я неожиданно повеселела. Затем мама подключила меня к ИВЛ и подоткнула одеяло, а папа поцеловал в лоб, уколов щетиной, и я закрыла глаза.

Дыша за меня, ИВЛ со мной не советовался, что очень раздражало, но зато он издавал очень прикольные звуки, урча с каждым вздохом и жужжа на выдохе. Я представила, что это храпит дракон, будто у меня появился домашний дракон, который свернулся рядышком и из вежливости старается дышать одновременно со мною. С этой мыслью я заснула.


Утром я встала поздно. Я посмотрела телевизор, лежа в постели, проверила почту и начала писать и-мейл Питеру ван Хутену о том, что не могу приехать в Амстердам, но клянусь жизнью матери, что никогда ни с кем не поделюсь содержанием сиквела, у меня даже нет такого желания, потому что я большая эгоистка, и пусть он только скажет, мошенник Тюльпановый Голландец или нет, выйдет ли за него мама Анны, и что станется с хомяком Сисифусом.

Однако письмо я не отослала. Оно получилось слишком жалким даже для меня.

Часа в три, когда Огастус, по моим подсчетам, вернулся из школы, я вышла на задний дворик и набрала его номер. Пока шли гудки, я села на газон – переросшую траву вперемежку с одуванчиками. Качели по-прежнему стояли рядом; маленькая канавка, которую я выбила ногами, отталкиваясь от земли, чтобы раскачаться повыше, заросла сорняками. Помню, папа принес домой сборные качели из «Игрушки – это мы», собрал во дворе на пару с соседом и настоял, что протестирует их первым, отчего чертовы качели чуть не сломались.

Небо было серое, низкое, собирался дождь, но пока не упало ни капли. Я нажала отбой, когда включился автоответчик Огастуса, и положила телефон рядом с собой, в грязь, глядя на качели и думая, что променяла бы все дни болезни, которые мне остались, на несколько здоровых. Я говорила себе, что могло быть и хуже, мир не фабрика по исполнению желаний, я живу с раком, а не умираю от него и не имею права сдаваться без боя, потом я начала едва слышно повторять: «Глупо-глупо-глупо-глупо-глупо…», и так долго-долго, пока слово не потеряло смысл. Я еще повторяла, когда перезвонил Огастус.

– Привет, – сказала я.

– Хейзел Грейс, – произнес он.

– Привет, – снова сказала я.

– Ты что, плачешь, Хейзел Грейс?

– Ну, вроде того.

– Почему? – спросил он.

– Потому что я хочу поехать в Амстердам, чтобы ван Хутен сказал, что случится после финала книги, и мне не нужна такая вот жизнь, а тут еще небо давит, и старые качели стоят над душой, отец сделал, когда я была маленькой…

– Я должен немедленно увидеть эти слезы на старых качелях, – произнес он. – Приеду через двадцать минут.

Я осталась в патио, потому что мама всегда становится крайне озабоченной и принимается душить своим вниманием, когда я пла́чу потому что пла́чу я редко. Я знала, что она привяжется и станет убеждать: я не должна учить врачей, как меня лечить. От этого разговора меня затошнит.

Не то чтобы у меня были четкие воспоминания о здоровом отце, раскачивавшем здоровую малышку, повторявшую: «Выше, выше!» – или о другом метафорически резонирующем моменте. Качели стояли заброшенными – два маленьких сиденья, формой напоминавшие улыбку с детского рисунка, печально застыв, свешивались с посеревшей деревянной балки.

Позади меня открылась раздвижная стеклянная дверь. Я обернулась. На пороге стоял Огастус в штанах цвета хаки и летней клетчатой рубашке. Я вытерла лицо рукавом и улыбнулась.

– Привет, – сказала я.

У него ушла секунда на то, чтобы присесть на траву рядом со мной, и он не удержался от гримасы, довольно неуклюже приземлившись на задницу.

– Привет, – откликнулся он наконец. Я взглянула на него. Гас смотрел мимо, куда-то во двор. – Теперь мне понятна причина твоей хандры. – Он обнял меня рукой за плечи. – Старые унылые дурацкие качели.

Я боднула его головой в плечо.

– Спасибо, что приехал.

– Ты понимаешь, что, отдаляясь от меня, ты не уменьшишь моей любви к тебе? – спросил он.

– Наверное, – ответила я.

– Попытки спасти меня от тебя обречены на провал, – предупредил он.

– Почему? Почему ты вообще обратил на меня внимание? Недостаточно натерпелся? – уточнила я, имея в виду Каролин Мэтерс.

Гас не ответил, продолжая держаться за меня, – я чувствовала его сильные пальцы на левой руке.

– Надо что-то сделать с этими чертовыми качелями, – заявил он. – Я тебе говорю: они девяносто процентов проблемы.


Когда я успокоилась, мы пошли в дом и вместе сели на диван, поставив ноутбук наполовину на колено (протеза) Гаса, а наполовину – на мое.

– Горячо, – сказала я о нагревшемся ноуте.

– Уже? – улыбнулся Гас. Он открыл сайт распродаж под названием «Бесплатно или за грош», и мы начали составлять объявление.

– Название? – спросил он.

– Качели ищут дом, – предложила я.

– Бесконечно одинокие качели ищут любящий дом, – уточнил он.

– Одинокие качели с легкими педофилическими наклонностями ищут детские попки, – решила пошутить я.

Он засмеялся:

– Вот поэтому…

– Что?

– Вот поэтому ты мне и нравишься. Ты хоть понимаешь, как редко можно встретить красивую девушку, способную образовать прилагательное от «педофила»? Ты так стараешься быть собой, что даже не догадываешься, насколько ты уникальна.

Я глубоко вдохнула через нос. В мире всегда не хватает воздуха, но в тот момент я ощутила это особенно остро.

Мы писали объявление, поправляя друг друга, и в конце концов остановились на таком варианте:

«Качели, не новые, но хорошо сохранившиеся, ищут новый дом. Дайте своему ребенку или детям воспоминания, чтобы однажды он, она или они выглянули на задний двор и остро ощутили сентиментальную ностальгию, как я сегодня. Бытие хрупко и мимолетно, о читатель, но с этими качелями ваш(и) ребенок (дети) познакомятся с взлетами и падениями человеческой жизни безопасно и ненавязчиво и усвоят важную вещь: как сильно ни отталкивайся и как высоко ни взлетай, а выше головы не прыгнешь!

В данный момент качели обитают неподалеку от Восемьдесят третьей и Спринг-Милл».

После этого мы включили телевизор, но не нашли ничего стоящего, поэтому я взяла с прикроватной тумбочки «Царский недуг» и принесла в гостиную, и Огастус Уотерс читал вслух, а мама готовила ленч и слушала.