— Если бы мой отец был свободен, — беззвучно проговорила Ванда, — то я, быть может, нашла бы в себе мужество ради тебя бороться со всем тем, что ты называешь «национальными предрассудками», но теперь я этого даже не хочу, потому что это было бы изменой мне самой. Я пойду с ним, если бы даже должна была умереть от этого.

Тон этих последних слов показывал, что решение молодой девушки непоколебимо; казалось, и Вольдемар убедился в этом.

— Когда ты собираешься ехать? — после паузы спросил он.

— В будущем месяце. Я могу увидеть отца, лишь встретившись с ним в О. Тогда, вероятно, и тете будет разрешено свидание; она проводит меня в О… Ты видишь, нам еще незачем прощаться сегодня, до этого еще далеко. Только обещай мне до того времени не приезжать в Раковиц и не нападать на меня так, как ты сделал сегодня. Мне необходимо все мое мужество, а ты отнимаешь его у меня своим отчаянием. Прощай!

— Прощай, — кратко, почти сухо произнес Нордек, не взглянув на нее и не взяв руки, которую она ему протягивала.

— Вольдемар! — в тоне Ванды выражался трогательный упрек.

Но он был бессилен против необузданной раздраженности молодого человека. Гнев и страх потерять любимую девушку заглушали в нем всякое чувство справедливости.

— Быть может, ты и права, — сказал он суровым тоном, — но я не могу примириться с такой огромной жертвой. Так как ты настаиваешь на ней, то я должен смириться со своей судьбой. Жаловаться я не умею, ведь это тебе известно. Моя злость оскорбляет тебя, значит, лучше мне замолчать. Прощай, Ванда!

Графиня, по-видимому, боролась сама с собой, но после некоторого колебания молча поклонилась ему и вышла из комнаты.

Вольдемар дал ей уйти и стоял, повернувшись к окну и прижавшись лбом к стеклу; он долго оставался в этом положении и обернулся лишь тогда, когда его назвали по имени.

Это была княгиня, неслышно вошедшая в комнату. Что сделал последний год и удары судьбы с этой женщиной! Правда, княгиня держалась по-прежнему прямо и гордо, и при первом взгляде нельзя было заметить особой перемены в ее лице, но каждый внимательный наблюдатель тотчас же понял бы, чего стоила смерть Льва Баратовского его матери. Было видно, что этот удар, поразивший как сердце, так и гордость матери, проник в самую глубину души; поражение ее народа, судьба брата довершили остальное и окончательно сломили эту непоколебимую и сильную натуру.

— Ты снова обрушился на Ванду! — произнесла она. — Ты ведь знаешь, что это напрасно.

Ее голос звучал теперь совершенно иначе, чем прежде, и был глухим и беззвучным.

Вольдемар обернулся; на его лице все еще оставалось прежнее озлобленное выражение.

— Да, это было напрасно, — мрачно произнес он.

— Я тебе заранее говорила. Раз Ванда приняла какое-то решение, то оно непоколебимо; кажется, ты должен был бы, наконец, понять это. Это ты безжалостен к ней, ты один.

— Я? — почти угрожающе переспросил Вольдемар. — А кто внушал ей это решение?

— Никто, — ответила княгиня, серьезно и твердо встретив взгляд сына. — Ты знаешь, я давно отказалась от вмешательства в ваши дела. Но я не могу и не хочу удерживать Ванду. У моего брата не осталось больше никого на свете, кроме нее; следуя за ним, Ванда только исполнит свой долг.

— Чтобы умереть, — добавил Вольдемар.

— Смерть за последнее время так часто приближалась к нам, что мы перестали ее бояться. Нам нечего больше терять! Эти ужасные годы разбили столько надежд, что и тебе придется смириться, если разобьется и твое счастье!

— Можете не беспокоиться; я сегодня убедился, что Ванды не переубедить, и смиряюсь.

Княгиня несколько секунд испытующе смотрела на сына.

— Что ты задумал? — вдруг спросила она.

— Ничего! Ты же слышала, что я решил покориться неизбежному.

Мать не сводила глаз с его лица.

— Ты не покорился!.. Будто я не знаю своего сына. У тебя что-то на уме, что-то безумное, опасное. Берегись! Это — личное желание Ванды; она не покорится даже тебе.

— Увидим, — холодно ответил молодой человек. — Впрочем, можешь быть совершенно спокойна. Может быть, то, что я задумал, и безумие, но если оно сопряжено с опасностью, то она грозит только мне. Самое большее, что может быть поставлено на карту, это — моя жизнь.

— Твоя жизнь? — повторила княгиня. — И это ты говоришь в утешение своей матери?

— Прости, но мне кажется, что со времени смерти Льва для тебя это не может иметь значения. Мама, — продолжал Нордек, подходя ближе, — тогда, у тела моего брата, я не смел утешать тебя и не смею и теперь; я всегда был чужим, лишним, и в твоем сердце никогда не было места для меня. Я приезжал в Раковиц, потому что не мог больше жить, не видя Ванды; тебя я не искал, как и ты меня, но, право, я нисколько не виноват в нашем отчуждении.

Княгиня молча слушала, не перебивая его, но ее губы подергивались как бы от внутренней борьбы, когда она ответила:

— Если я и любила твоего брата больше чем тебя, то теперь мне пришлось потерять его, и как потерять! — Ее голос сорвался, и прошло несколько секунд, пока она снова смогла говорить. — Я отпустила своего Льва без последнего «прости», о котором он умолял на коленях. Единственное, что у меня осталось, — память о нем — навеки связано с тем роковым поступком, который повлек за собой гибель наших. Дело моего народа проиграно, участь, постигшая моего брата, ужаснее смерти. Ванда следует за ним, я остаюсь совершенно одна. Я думаю, Вольдемар, ты должен быть доволен тем, как отомстила за тебя судьба.

Было что-то жуткое в глухом тоне ее голоса и неподвижности ее лица; на Вольдемара это тоже, по-видимому, произвело впечатление, он наклонился к ней и многозначительно произнес:

— Мама, граф еще не в ссылке, и Ванда еще здесь; сегодня против своей воли она указала мне единственный способ, которым я могу завоевать ее, и я воспользуюсь им.

Княгиня вздрогнула.

— Ты хочешь попытаться?

— Сделаю то, что делали вы. Быть может, я буду счастливее.

По лицу княгини промелькнул луч надежды, но сейчас же угас. Она покачала головой.

— Нет, нет, не пробуй, это напрасно и представляет большую опасность. Вольдемар, неужели я должна потерять и тебя?

Нордек с изумлением посмотрел на мать, и яркая краска залила его лицо.

— Речь идет о свободе твоего брата, — напомнил он.

— Бронислава невозможно спасти, — безнадежно произнесла княгиня. — Не жертвуй своей жизнью ради безнадежного дела, — она взяла руку сына и крепко сжала. — Я не отпущу тебя. Я не хочу терять своего последнего сына. Оставь это! Твоя мать просит тебя об этом!

Это был, наконец, голос материнского сердца, которого Вольдемар еще никогда не слышал. Он не проговорил ни слова, но впервые в жизни поднес руку матери к губам и поцеловал ее крепким, долгим поцелуем.

— Ты останешься? — спросила княгиня.

Вольдемар поднялся; эти несколько минут совершенно изменили выражение его лица, озлобленное упорство бесследно исчезло, оно светилось победоносной энергией, готовой бросить вызов судьбе.

— Нет, — ответил он, — я пойду, но благодарю тебя за эти слова; я попытаюсь освободить графа, и если кто-нибудь сможет выполнить это, так это — я!

Княгиня не возражала больше, она не могла не согласиться с этими словами, вернувшими ей надежду.

— А Ванда? — спросила она.

— Она мне сказала сегодня; «Если бы мой отец был свободен, то я нашла бы в себе мужество бороться со всем ради тебя». Передай ей, что я, может быть, когда-нибудь напомню ей эти слова. А теперь не расспрашивай меня больше, мама! Ты ведь знаешь, что я должен действовать один, так как нахожусь вне всяких подозрений, за вами же следят. Каждый ваш шаг, каждое известие, которое я пришлю вам, может погубить все. Предоставьте все мне! А теперь прощай, я не могу терять время.

Он еще раз прикоснулся губами к руке матери и поспешно вышел из комнаты.

Княгиня подошла к окну, чтобы послать сыну привет, но тщетно ждала, что он посмотрит вверх; его взгляд был сосредоточен на башне, где находилась комната Ванды. Молодая графиня, вероятно, подошла к окну, потому что лицо Вольдемара вдруг просияло, как бы озаренное солнечным лучом. Он поклонился ей и, пришпорив Нормана, стрелой вылетел со двора.

Глава 23

Было утро прохладного, но ясного майского дня, когда управляющий Франк возвратился из Л., куда ездил встречать своих детей. В экипаже сидели Фабиан и его супруга. По-видимому, новое положение пошло профессору на пользу; вид у него был несравненно более здоровый и веселый чем когда-либо. Его молодая супруга, сообразно с положением мужа, обрела некоторую торжественность, представлявшую собой комичный контраст с ее цветущей, юной внешностью. К счастью, она часто забывалась и была прежней Маргаритой Франк. Однако в данную минуту преобладала «госпожа профессорша», очень важно сидевшая возле отца и рассказывавшая ему о своей жизни в И.

— Да, папа, пребывание у тебя будет для нас настоящим отдыхом, — сказала она, проводя платком по своему цветущему личику, вовсе не указывавшему на необходимость отдыха. — К нам со всех сторон постоянно предъявляется такая масса требований, ведь мы, германисты, стоим в первых рядах научного движения…

— Скажи-ка, дитя мое, кто, собственно, занимает кафедру: ты или твой муж? — спросил Франк, с изумлением внимавший дочери.

— Это все равно, — заявила Маргарита, — да и, кроме того, Эмиль без меня вовсе не мог бы принять профессуру. Профессор Вебер еще вчера говорил ему при мне: «Коллега, вы совершенно непригодны к практической жизни; счастье, что ваша молодая супруга так энергично заменяет вас в этом». Хорошо, что Эмиль — один из тех немногих мужей, которые осознают, что им дает жена. Губерт никогда не сделал бы этого. Кстати, где он? Все еще не получил повышения?