И теперь каждое утро князь открывал глаза со страхом, ибо ждал, что дочь нашлет на него гнилую болезнь. Он прекрасно помнил, что именно от гнилой болезни умирали неугодные Суль хирдманны, поэтому и ждал такой смерти. Смерти, недостойной воина. Этот страх липкими коготками схватил его душу и не отпускал. Несмотря на то, что время шло, а ничего не происходило, Торин свято верил в свою смерть от руки Горлунг, в то, что она не простит ему того последнего унижения. Злая, жестокая дочь, от которой теперь зависела его судьба, и то обретет ли счастье его душа.

Что же до Прекрасы, то Торин вычеркнул её из своего сердца, он не считал её более дочерью, ему было стыдно за неё перед Фарлафом. Такой позор, такой стыд! Иногда Торин видел дочь, но никогда не заговаривал с ней, она для него теперь не существовала.

Какая всё-таки интересная штука жизнь, какие всё-таки просмешники боги! Раньше он никогда не думал о Горлунг, и лишь Прекраса царила в его мыслях, теперь же всё иначе!

Но самым страшным в жизни князя стал момент, когда Торин узнал о восстаниях славян. Этой страшной вести он подсознательно ждал все эти годы, когда властвовал на земле другого народа, умом Торин понимал, что рано или поздно завоевателей погонят с земли, но Торин не ожидал, что это случится так скоро. Ведь, кажется, только намедни он основал Торинград, и вот тот уже под угрозой.

А вести, вести страшные, черные приходят с юга, приходят с востока, везде изгоняют норманнов. Вот и вчера приехал гонец с запада и там вести страшные, что делать? Где выход? Князь Тори не знал ответов на эти вопросы. Закрадывалась ему в голову иногда страшная мысль: «А вдруг это боги его наказывают?». Но за что? Чем он провинился? Торин этого не знал.

Ветер нетерпеливо переступал копытами по черной сухой земле, и Торин внезапно осознал, что смотрит по сторонам, словно прощаясь со своей землей, в последний раз оглядывая взглядом хозяина Торинградскую землю.

Это так напугало князя Торина, что на следующее утро он послал в Фарлафград гонца с приглашением для князя Фарлафа и его сыновей. Это была его последняя надежда, ведь как говорят славяне: «одна голова хорошо, а две — лучше», земли свои надобно защищать.

* * *

Княжне Прекрасе, в отличие от сестры, этот червень принес много перемен, но также мало счастья. Жизнь её изменилась полностью, но это не принесло ей радости и довольства, нет, она с тоской вспоминала свою прошлую беззаботную жизнь.

Теперь она была дочерью, которой нет. Как не смешно звучала эта фраза, но она полностью отражала сложившуюся ситуацию. С того памятного утра, когда князь Торин прокричал, что она ему не дочь, он не изменил своего решения. Богатые, красивые покои княжны Прекрасы стали для неё клеткой, неволей. Она теперь знала каждую трещинку и щербинку в стене, каждую дырочку на покрывале. Всё это Прекраса много раз разглядывала в своей печали, дни её проходили однообразно и серо. Все былые развлечения были ей теперь заказаны.

Отныне никто не приклонял головы своей перед княжной, девки теремные и чернавки перестали угождать, Прекраса в миг потеряла свое особое княжеское положение во дворе Торинграда. Теперь её все обходили стороной, потому что не знали, как держаться с ней: не ровня она простым девкам теремным, но и более не княжна она по положению, хотя, по рождению, безусловно. Только теперь она затворница, пленница торинградская, и любой у неё за спиной может сказать сквозь зубы: «непутевая», «горемычная», «беспутная»…

Даже то, что Прекраса считала даром Лели и Лады — свою красоту, отныне не приносило ей былой радости. Никто теперь, казалось, не видел её пригожести, дружинники больше не смотрели ей в след с таким видом, будто Деву — лебедь узрели, теперь воины отца смотрели на княжну с осуждением, а некоторые даже с отвращением. Это было самым тяжелым для Прекрасы испытанием. Красавица княжна потеряла веру в свои чары, веру в свою счастливую судьбу.

Прекраса испытала незнакомое ей доселе чувство — зависть. И, о, боги, кому она завидовала? Она завидовала Горлунг. Если бы ей кто-нибудь сказал об этом солнцеворот назад, княжна не поверила бы, рассмеялась. Но теперь зависть сжигала Прекрасу изнутри, адским пламенем. Даже будни Горлунг в Торинграде казались Прекрасе радостнее её дней нынешних. Ведь Горлунг всегда была занята делом — она либо собирала травы, либо их сушила, либо применяла их на хворях людей местных. Горлунг была здесь вольной птицей, могла пойти, куда душа желает, а ей, Прекрасе, идти было некуда, да и не зачем. Прекраса, сидела без дела изо дня в день до самого квитеня, месяца, в котором она родила сына — Растимира.

Растимир теперь занимал все дни княжны, он постоянно плакал и капризничал, а вместе с ним плакала и его мать. Она оплакивала свою загубленную жизнь, несчастную долю, что выпала ей. Материнство не принесло радости княжне, нет, сына своего Прекраса воспринимала, как кару богов за свое легкомыслие, за свою несбывшуюся любовь, за мечты крамольные. Не готова была княжна становиться матерью, сама сказки слушала, а теперь вот ими же пыталась успокоить сына.

За время, прошедшее с того момента, когда её покинул Рулаф, Прекраса повзрослела. Она стала иной, теперь она смотрела на жизнь без мысли о вседозволенности, и очень жалела, что недоля свела её с княжичем Рулафом. Как проклинала она тот день, когда княжич впервые поцеловал её, кляла себя, на чем свет стоит, что ответила на его страстный призыв. Почему, почему она не повела себя, как обычная славница, почему она не осталась верна жениху своему нареченному? За что боги её так покарали? Сейчас бы жила княгиней молодой в Фарлафграде и в «ус не дула», а она теперь….

Но, несмотря на это, каждую ночь Прекраса вспоминала Рулафа, своего ладу ненаглядного. Сначала княжна ждала, что он вернется. Целыми днями просиживала она в красивой ферязи, около узлов со своими одеяниями. Но проходили дни за днями, а княжич не приезжал за ней. Тогда ей вспоминались слова его прощальные, когда в гневе выкрикивал он, что забыл Прекрасу. Как не было тяжело княжне, но она смирилась с тем, что для Рулафа она не стала незабываемой, видимо, он и в правду её забыл.

Самым тяжелым для Прекрасы было перестать его ждать, хотя, глядя правде в глаза, княжна и сейчас время от времени, когда неожиданно отворялась дверь в её светлицу, ожидала увидеть его, своего ладу. Но вместо Рулафа приходила либо Марфа, либо Селяна — одна из девок теремных, что носила ей еду и помогала с Растимиром.

Ночами Прекраса вспоминала жаркие объятия Рулафа, время, проведенное ими в ткацкой, и горько плакала, не веря, что он мог забыть всё это. Неужели встретил кого краше её? Разве такое возможно? Видимо, да, раз не едет он за ней. Как мог он забыть их любовь? Ведь у неё до сих пор подкашивались ноги, стоило лишь зайти в ткацкую. Сколько, сколько воспоминаний было рядом, изо дня в день они посещали её, раня раз от раза всё глубже.

Растимир, чей он сын, Рулафа или Карна? Сама Прекраса не могла ответить на этот вопрос. Но для себя она решила, что Растимир — сын Рулафа, сын их большой любви, благословение самой Лады. Но иногда она это благословение проклинала, в те моменты, когда дружинники отворачивались от неё во дворе, когда чернавки да девки теремные шептались за её спиной, когда мать укоризненно качала головой. Не оправдала она ожиданий Марфы и Торина, расстроила отца с матерью, но уже не изменить ничего, поздно.

Так и жила княжна, редко выходя из своих покоев, изгнанницей там, где некогда царила вольной пташкой, несчастной, где была некогда счастливей всех на свете, обычной девкой, где была когда-то краше всех.

ГЛАВА 22

Эврар смотрел на вздрагивающие плечи своей госпожи и не знал, чем утешить её. Во дворе отца она была изгнанницей нелюдимой, здесь же княгиней молодой, да только душа её так и осталась одинокой. Не появилось у неё подруг верных, словно и не изменилось ничего, только место заточения другое стало. Хотя нет, тело Горлунг никто не пленил, её душа металась в клетке, это страшнее, понимал рында.

Да и сама Горлунг так же сторонилась людей, как будто боялась их, на лице её всегда, словно маска была строгая, спокойная, даже когда супруг оскорблял её прилюдно, она всегда с достоинством выносила это. Настоящая княгиня, такой только гордиться можно. Эврар в такие моменты непомерно гордился своей госпожой и столь же непомерно ненавидел Карна, что не ценил её.

И только иногда она была такой, как нынче, растерянной, несчастной девицей, совсем еще девчонкой, потерявшейся в жизни. Сердце старого вояки разрывалось на части, когда он смотрел на горе своей госпожи, никого дороже её не было в жизни Эврара. И теперь она плакала, словно и не княгиня, а простая девка теремная, размазывала слезы по лицу, припухшему, покрасневшему, тихонько всхлипывала.

И ведь всё началось здесь, в Фарлафграде. Во дворе отца ей тоже было не сладко, но никогда Горлунг так не плакала, тихо, безутешно, словно душу свою оплакивала.

— Не плачь, светлая, не надо, — тихо сказал Эврар.

Горлунг не ответила, лишь кивнула ему, и попыталась собрать всю волю в кулак и успокоиться. Быстро, словно слезы её были чем-то постыдным, вытерла она их, да только новые соленые дорожки катились по щекам, вопреки всем её усилиям. Они текли одна за другой, заставляя её нервно сглатывать, громко шмыгая носом.

— Кто обидел тебя, светлая? — спросил он, помолчав, видя, что она не успокоится.

— Никто, Эврар, никто меня не обижал, — прошептала Горлунг в ответ.

— Что же ты слезы льешь? — спросил он, улыбаясь ей по-отечески, так, словно сам знал ответы на все вопросы.

— Не знаю, Эврар, так плохо мне, словно нигде места для меня нет. Чужая я везде и всем. Никому я не приношу радости, — всхлипывая, шептала она в ответ.