– Ради компании. И все же в одном она совершенно права: всегда важно уйти вовремя. Откланяться, поблагодарить и уйти. Так, как это сделал я.

– Но ведь ты не покончил самоубийством.

– Ну да, ясное дело, это не было самоубийство в том смысле, как это принято считать. Но я все-таки ушел сам. Это все равно что взять и перестать дышать. Или перестать есть. Или перестать писать. Или перестать любить. Все это – смерть.

– Но я ведь не тороплюсь на тот свет. Мне кажется, я еще не все сделал.

– Это самообман. Всего сделать просто невозможно. Но, знаешь ли, мне очень жаль твою девушку. Ты ее использовал так примитивно…

– А разве ее можно было использовать как-то иначе? Подскажи.

– Ты просто не понял… ничего не понял… она избрала тебя… девушка чьей-то мечты – юная, прекрасная… ты представляешь: ваши фото рядом после того, когда газеты начнут сообщать о самоубийстве? Ты не усек, что ты ИЗБРАННЫЙ! Она предложила тебе – единственному из тысяч и тысяч мужчин – присоединиться к ней. А ты ее взял… как носовой платочек… Тебе преподнесен высочайший дар, который только можно получить в этой жизни: великолепная смерть, и ей можно только завидовать, ее могли воспевать в поэмах и легендах. А что ты выбрал взамен? Медленное умирание, состязание с болезнями, похожее на самоистязание, пока не упадешь трупом в лучшем случае, а в худшем не заляжешь в больничку, как я, и будут вокруг тебя сновать родственники, делая вид, что все прекрасно, ты поправишься и буквально послезавтра вприпрыжку прибежишь домой, хотя от твоего взгляда не спрячутся их вымученные улыбки, их наигранные реплики… и в конце концов ты врежешь дубаря – старый, сморщенный, серый… и отгрохают тебе на могиле какую-нибудь бандуру или заплаканную Музу…

– Но ведь ты преувеличиваешь. Она выбрала меня не потому, что полюбила. Она лгала и лишь изображала влюбленность. Она не сказала мне правду. А суть в том, что у Марьяны – уважительная причина уйти из жизни, тогда как у меня таковая отсутствует. Следовательно, она выбрала меня на роль сопровождающего, пажа ее королевской милости. Я был лишь великодушно допущен к тому, чтобы поддерживать шлейф ее смерти. И я купился на это.

– Ты хочешь сказать, что обдумывал самоубийство?

– Да. Я много об этом размышлял.

– А знаешь ли ты, что человек, которому мысль о самоубийстве никогда не приходила в голову, совершит его скорее, нежели тот, кто это задумывает. Фатальный поступок легче осуществить необдуманно, нежели взвешивая. Здравому смыслу, далекому от идеи самоубийства, нечем от нее защититься, и если она вдруг посетит его, он будет поражен, ослеплен возможностью радикального решения, о котором до сих пор даже не догадывался. Тот же, для кого эта мысль не нова, будет медлить, взвешивая и без конца рисуя в своем воображении последний шаг, который он уже до мелочей продумал и отважится на него с холодной кровью, если только когда-нибудь это сделает. Разве не так?

– Это правда, я представлял себе это не раз.

– Мы разучились расставаться с жизнью философски. Этим искусством в совершенстве владели древние. Для нас самоубийство – всегда страсть, экстаз, шок. То, что когда-то совершалось уравновешенно, теперь происходит подобно болезненным конвульсиям. Античные и восточные мудрецы умели расставаться с жизнью и подчиняться фатуму без трагедий и завываний. В наше время утеряна и эта безмятежность, и сама ее основа, ведь Провидение захватило место античного Фатума. Что ты пьешь?

– Как всегда, шампанское.

– Сколько можно дуть эту шипучку? А водка не идет?

– И никогда не шла. Ты ведь знаешь.

– Ну, дай и мне глоток.

– А тебе можно?

– Шампан позволительно.

Он подплыл к самому бережку, я подал ему бутылку он сделал большой глоток, а когда вернул обратно, то я чуть не обжег пальцы о заиндевелую бутылку и вынужден был сразу положить ее на траву.

– Холодно у нас, – сказал Грицко. – Видишь ли, когда до тебя дошло, что она не шутит, ты не должен был разыгрывать эту комедию. Но ведь ты хотел ее поиметь. И это была единственная возможность. И ты ее использовал.

– Не совсем так. Я спал с ней и раньше, хотя до сих пор не могу взять в толк, как это так получалось, что отдавалась она в лунатическом состоянии. Вначале я питал надежду, что она передумает, что все это какая-то шизуха. Я не воспринимал всерьез ее тарабарщину про смерть. Но, узнав о ее болезни, понял, что она просто решила театрализовать свою неотвратимую смерть. И тогда мне стало ясно, что мне уготована участь ее жертвы, которую она решила утащить с собой в бездну. Собственно, так, как ты и сказал: для компании. Но ведь это нечестно. Ведь я же не смертельно больной. Поэтому она решила подкрасться с другой стороны: убедить меня, что я уже все совершил, что впереди уже ничего не ждет. И должен сказать, это ей фактически удалось. Некоторые ситуации в моей жизни склоняли меня к самоубийству. Я бы не стал разыгрывать здесь эту сцену, если бы меня не попросил врач. Однако он должен был дать ей не яд, а снотворное. Откуда у нее взялся яд? Я ничего не понимаю. Она хотела умереть, и она умерла.

– Дай бутылку. – Он снова сделал глоток, закрыл глаза, задумался, сделал еще один глоток и сказал:

– А помнишь, как мы здесь устроили купель при свечах?

– Увы, с кретинами.

– Ну и что? Зато позабавились.

Он снова отдал мне ледяную бутылку, и я положил ее в траву.

– Слушай, – окликнул я Грицка, – а почему ты появлялся только в тех случаях, когда я бывал здесь с Марьяной? Почему тебя не было, когда я приходил на остров с другими девушками?

– А ты не понял?

– Нет.

– Жаль. Ведь я появляюсь лишь тогда, когда вижу, что ты есть ты, а не жалкая подделка. С Марьяной ты хоть и лукавил, но все же пытался погрузиться в собственное Я, осознать себя, ты тогда ДУМАЛ, размышлял, ты боролся со своими чувствами, взвешивал, как поступить… Ну, а когда ты с другими, то напоминаешь мне пузырь на воде, плывущий по течению, мне тогда неинтересно общаться с тобой. Хотя это вовсе не значит, что я не наблюдал со стороны. Я смотрел и думал: какая же суета сует…

– Кто бы говорил…

– Но я все же постиг это.

– Ценой смерти?

– Пускай и так. Я видел, как ты немилосердно убиваешь ВРЕМЯ, думая, очевидно, что все еще впереди, и даже не подозревая, что это не так, что все уже позади. Зачем тебе все эти девушки на выданье? Разве ты любишь их?

– Нет, – ответил я, не задумываясь.

– Так почему же не оставишь?

– Не могу.

– Как это не можешь? Возьми и оставь.

– Мне с ними хорошо.

– Тебе со всеми хорошо.

– Но эти нравятся мне больше.

– Ты просто бугай. Ты имеешь их как телок, и в этом смысл твоего существования.

– Не только. Есть еще литература.

– Литература? Да ты и пишешь только лишь для того, чтобы тобой восхищались, увлекались, а затем и отдавались. Ты пишешь для случки, для того, чтобы их поиметь.

– Я пишу для того, чтобы их поиметь?

– А ты сам рассуди. Поразмышляй. И непременно придешь к этому выводу.

– Я пишу для того, чтобы их поиметь, – повторил я, перебирая в уме, что я написал не для случки, а для вечности. Фактически – все. Хотя… не скажешь ведь, что оно не споспешествовало и моим любовным играм. Это все взаимосвязано. Но ведь и того не скажешь, что писание побуждалось жаждой сладострастных утех.

– Когда я встречу ее и перевезу на тот берег, – сказал Грицко, – то знаешь, что ей скажу? Я скажу ей: не держи на него зла. В конце концов, он поступил, как обычный мужик: он хотел тебя трахнуть и трахнул, а какой ценой – уже несущественно. Ты хотела его обмануть, да не вышло, это он обморочил тебя. А впрочем… – Он выпрямился и взмахнул веслом, лодка уже отчалила от берега и снова уплыла в туман… – …впрочем, зачем я буду все это ей говорить? Ты сам ей это расскажешь… когда-нибудь… позже… сам… – Голос его дрожал во мгле, а Грицко уже исчез, растворился в тумане, и только легкие волны льнули к берегу, поглаживали траву… – сам ей и расскажешь…

Я раскрыл сумку Марьяны, достал ключ и спрятал в карман, затем поднялся, собрал в пакет пустые бутылки, посмотрел в последний раз на пригласившую меня к смерти и пошел прочь. Из ближайшей телефонной будки я позвонил Ростиславу, как и договаривались, и сказал, что случилась: Марьяна где-то раздобыла настоящий яд и выпила его.

– Это был белый флакончик с черепом? – спросил Ростислав.

– Да, – удивился я его осведомленности.

– Это не яд, а снотворное. Я дал ей снотворное, сказав, что это сильнодействующий яд, однако для большей гарантии оставил ее на несколько минут в своем кабинете. На видном месте оставил флакон с черепом, но в него я также насыпал снотворные таблетки. Этот флакон исчез.

– Значит, она не умерла? – не верил я его словам.

– Нет. Сейчас я приеду. Ждите меня…

Я повесил трубку и, вернувшись к озеру, стал ждать. На островок я ступить не решался. Я ощущал ужас, прислушиваясь к каждому звуку, доносящемуся оттуда. А что если Ростислав задержится, а она придет в себя? Как я буду смотреть ей в глаза? Я сновал вдоль берега, прислушиваясь к каждому шороху, в какое-то мгновение мне показалось, что Марьяна там шевельнулась и что-то там хрустнуло, сердце мое замерло, я затаил дыхание и тревожно всматривался в темень, что-то тенью приближалось оттуда к мостику, и я уже приготовился к бегству, когда наконец сообразил, что это ветер пошалил в ивовых зарослях.

«Скорая» прибыла через полчаса, я провел взглядом врачей, спешащих на остров, и отправился к трамвайной остановке. Уже по дороге увидел, как «скорая» с Марьяной, стремительно обгоняя наш трамвай, умчалась к центру города. В эти мгновения я почувствовал, как во мне что-то надорвалось, я еле удержался, чтобы не заплакать, и все же одна неподвластная мне слеза выкатилась из ока.

4

Улочка была маленькая, узкая и очень странная для большого города. Своими допотопными домиками, старинными кривобокими хатками в окружении садов и огородов она напоминала глухой хуторок. Я достал из кармана бумажку, на которой рукой Ростислава был написан адрес Марьяны, и остановился возле покосившейся развалюхи с крышей, поросшей мхом. Калитка слегка взвизгнула, и оттуда прошмыгнул перепуганный рыжий кот. Я подумал, что стоит перестраховаться и проверить, не оставила ли она дома прощальную записку, и именно по этой причине стащил у нее ключ. Замок какое-то мгновение не поддавался руке незнакомца, но вот он клацнул, и я оказался в уютной кухне, посреди которой стоял накрытый белой скатертью стол, а в углу была старенькая изразцовая печка. Рядом – газовая плита. Над ней ровнехонько висели кастрюли и сковородки, видно, что старые, но вычищенные до блеска. Еще там был старинный буфет с кружевными занавесками, из-за которых выглядывали чашки и тарелки. Дверь из кухни вела в единственную комнату. Здесь она спала. Кровать аккуратно заправлена, книги в шкафу стояли ровными рядами за стеклом, на ночном столике в вазе – букет колокольчиков, в углу, накрытая вышитой салфеткой, стояла швейная машинка. Складывалось впечатление, что это не привычный интерьер ее жилья, а заметно подчищенный, множество милых мелочей, обычно скрашивающих наш быт, должны были исчезнуть и они исчезли. Ничего из того, что ей было по-особенному дорого или чем она пользовалась ежедневно, не должно было остаться. Ничего, что я мог бы взять себе на память. Я вернулся на кухню и только сейчас обратил внимание на едва уловимый запах горелого. Открыв чугунную дверцу печи, увидел свитки испепеленных бумаг, не все они сгорели дотла, на некоторых остались белые островки, исписанные каллиграфическим мелким почерком, принадлежавшим Марьяне. Попадались и скрученные почерневшие фотоснимки, на которых уже невозможно было что-нибудь различить, мои письма, отправленные до нашей первой встречи, вырезки из «Post-Поступа» с моими публикациями. А вот и обрывок интервью со мной, и слова «сейчас я живу один», подчеркнутые красным, слова, которые привлекли ее внимание и, возможно, побудили написать мне письмо. Я вспомнил ту дотошную журналистку, расспрашивающую меня о сугубо личном, и больше всего ее интересовало, женат ли я. После продолжительной беседы, когда я подробно ее рассмотрел и подумал себе «а почему бы и нет?», заподозрив в ней не только профессиональный интерес ко мне, наконец выдавил «сейчас я живу один» и увидел, как радостно заблестели ее глазки, а спустя неделю мы уже лежали с ней в постели, перечитывая в газете ее интервью со мной. А в то же самое время где-то на Майоровке неизвестная мне девушка подчеркивала красным карандашом отдельные строчки.