Хоронили Хлебникова-старшего очень скромно — не было ни роскошных венков, ни сияющего медью оркестра. Похоронный оркестр теперь играл только на похоронах «братков» — а их хоронили по городу много, пышно, богато, и музыканты без дела не сидели. На погребение профессора собирали деньги по подъезду; с кафедры, где он всю жизнь проработал, тоже принесли какие-то крохи, а остальное пришлось занять. Собес должен был выплатить Галине Егоровне какое-то пособие, но, чтобы получить эти деньги, нужно было два месяца подряд каждый день ездить с утра отмечаться в огромной очереди таких же несчастных. Провожать в последний путь Хлебникова-старшего пришло довольно много народу — и сослуживцы, и родственники, и даже ученики из числа тех, кто еще не успел или не сумел уехать. Заплаканная Галина Егоровна, которой с поминками помогали две подруги, лихорадочно прикидывала, хватит ли приготовленного ими скромного угощения, если после кладбища все снова вернутся сюда. Погода, казалось, тоже оплакивала хорошего человека — с утра с низкого свинцового февральского неба моросило мельчайшим дождем оттепели. Гроб с телом еще стоял у подъезда на соседских табуретах, вынесенный для прощания, когда сына покойного тронула за плечо чья-то рука.

— Радик, прими мои соболезнования. Крепись, сам знаю — сначала батю, а недавно братана своего, Серегу, схоронил…

Радий Хлебников удивленно смотрел, не узнавая, на говорящего, и вдруг все промелькнуло в один миг перед глазами: радио, кричащее из-за соседской двери, казаки-разбойники, «Радик, Радик, съешь оладик»…

— Спасибо, Саша. — Он пожал твердую, огромную, как лопата, руку соболезнующего, отметив машинально, что одет бывший приятель по дворовым играм был дорого и по моде — фирменная, из магазина кожаная куртка, шикарные темные слаксы, а в распахнутом, несмотря на ветер и морось, вороте виднелась толстая золотая цепь. Руку украшал массивный перстень, на указательном пальце висели ключи с фирменным мерседесовским брелоком.

— На каком кладбище хоронить будут батю твоего?

— На 2-м городском.

— Значит, в центре, на Пушкинской западло было знаменитому академику место выделить? — зло спросил неизвестно кого сосед Саша.

Вадим Михайлович Хлебников никогда не был академиком, но младшего Хлебникова эта фраза почему-то растрогала.

— Какая разница, Саша, — тихо сказал он. — Все равно уже не вернуть.

— Может, помочь чем? Я на машине. Маманя твоя, смотри, совсем плохая. Может, не надо, чтоб она с гробом рядом всю дорогу тряслась? Еще с сердцем чего случится… Слышь, давай так — вы садитесь ко мне, а остальные по автобусам, — проявил неожиданную заботу бывший сосед.

— Если можешь, действительно отвези ее, а я все-таки с отцом поеду.

— Правильно, братан. Мы молодые, крепкие. Все правильно ты решил. Отец — это святое.

Гроб уже грузили в погребальные дроги, когда к рыдающей Галине Егоровне подошли соседка с сыном, и женщина в черном, подобающем случаю платке ласково обняла плачущую за плечи, что-то зашептала ей на ухо. Галина Егоровна сначала отрицательно мотала головой, но женщина, не слушая возражений, решительно увлекла ее к стоящей неподалеку машине.

— Спасибо, Саша, за помощь. Я видел, ты расплачивался… Сколько я тебе должен?

Был уже поздний вечер, поминки давно закончились, Галина Егоровна спала в соседней комнате тяжелым медикаментозным сном, верные подруги вымыли посуду и тоже разошлись по домам, осталась только мать Александра; соседка подмела, подтерла затоптанные февральской грязью полы, сняла с зеркал ветхие простыни.

— Переживает-то как Егоровна. Горе-то, горе, конечно, какое. Лучше семь раз гореть, чем один раз вдоветь… Я простынки-то тут положу, что ли.

— Спасибо вам, Валентина Степановна, — поблагодарил соседку Радий, — и что с мамой побыли, и что помогли…

— А, за что спасибо! Когда мой-то помер, Егоровна тоже заходила, таблетки давала, стулья тоже на поминки, вилки-ложки… На то мы и соседи, чтоб друг дружке-то помогать. Шутка — сорок лет без малого тут живем. Мой-то, царство ему небесное, уже три года как помер, а все как вчера. Ну, все там будем. Ты, Саня, у меня ночевать останешься? Машину-то твою ночью не уведут?

— Мою? Не-ет, маманя, мою машину по городу хорошо знают, кто ее уведет! Ты иди, мамань, поздно уже, а я тут с другом детства еще кое о чем потолковать хочу…

Когда за соседкой захлопнулась дверь, Александр не спеша разлил по рюмкам дешевую водку.

— Ну что, Радя, давай еще раз помянем отца твоего, хороший был мужик…

Выпили молча, не чокаясь. За поминальным столом Радий почти не пил, да и не ел толком со вчерашнего дня — любая пища становилась в горле комом, вызывая тошноту. Александр тоже за столом не сидел, ездил за водкой, продуктами — поминальщиков было много, вслед за приехавшими с кладбища родственниками и сослуживцами потянулись соседи, какие-то старые бабки, дворовые старики с палочками. Действительно — сорок лет его родители жили в этом доме. На кладбище Радий видел, как Александр расплачивался с могильщиками, совал что-то водителям.

— Давай, за помин души. — Саша щедро плеснул по тяжелым хрустальным рюмкам. Снова выпили, он пододвинул Радику тарелку с лоснящимися ломтями вареной колбасы. — Ты закусывай, а то целый день не евши… — Он пристроил кружок варенки на толсто отрезанный кусок хлеба, с хрустом откусил соленый огурец. — Ну что, давай еще по одной?

В голове у Радия шумело от выпитого на голодный желудок, но смотреть на вареную колбасу, с белыми кругляшами жира, он почему-то не мог. Страшно хотелось спать, упасть головой в подушку, чтобы этот длинный черный день наконец завершился, но нельзя было: сидел рядом огромный чужой мужик с золотой цепью на бычьей шее — белобрысый Сашка из его детства, разливал по рюмкам водку «на помин души»… и еще оставалось что-то важное, невозможно было уйти, не решив сейчас этого, важного.

— Сколько я тебе должен, Саша? — всплыло в конце концов это важное, противное, сосущее.

— Глупый ты, Радька, хоть и профессором стал. Да ничего ты мне не должен!

— Нет, послушай, — с упрямством пьяного возразил Хлебников, — я в долгу ни перед кем…

— Хороший ты человек, Радька, и батя твой хороший мужик был. Да разве в деньгах дело? Деньги что — тьфу, мусор, бумажки, а важнее всего человеческие отношения, — философски изрек Александр Безуглов, Угол, лидер одной из правящих в городе бандитских группировок. — Сего дня я тебе помог, завтра ты мне поможешь. Теперь по-другому жить нельзя — затопчут. Что мы без настоящей мужской дружбы, брат? — Он с силой сдавил плечо собеседника. — Да! А бабки — бабки будут, если все с умом. Время сейчас такое — бабло само в руки идет. Ты мне звякни. — Он достал из кармана пухлый бумажник, извлек оттуда черную, замысловато тисненую золотом визитку, бросил ее на стол, придавил пустой рюмкой. — Как справите бате девять дней, так и звякни. Это чтоб и девять, и сорок дней — все по-людски. — Он снова полез в бумажник, сунул под ту же рюмку сложенные пополам купюры. Радий вскочил, выхватил деньги, принялся совать их обратно.

— Обидеть ты меня хочешь? — Безуглов тяжело отстранил его руку — Да ладно, все понимаю, в такой день… Не тебе, а для хорошего человека, чтобы все по-человечески было. Останется — памятник дяде Ваде закажешь. Ну все, крепись. — Он снова, как и утром, сунул Хлебникову руку-лопату — Крепись, брат. Я на девять дней заеду.

Радий растерянно проводил Безуглова к двери, все еще машинально сжимая в руке деньги. Потом вернулся к столу, развернул смятые в кулаке бумажки — это были купюры по сто долларов, пять штук. На телевизоре стоял портрет отца, перевязанный черной ленточкой, рядом на блюдце — рюмка водки, накрытая кусочком хлеба. Отец смотрел с портрета ласково и безучастно: ему уже ничего не было нужно — ни славы, ни денег. «Деньги — мусор, — вспомнились Радию слова Безуглова, — бумажки». Эти бумажки лежали сейчас перед ним — пятьсот долларов — огромная для него сумма. И Радий понимал, что когда-нибудь он должен будет их отработать.

* * *

— Та легше, легше! Та хто ж тебя так вчив? Руки б йому поодрывать! Шо ж ты газ не сбрасуешь, када скорость переключаешь?

Катя старалась изо всех сил. Забытые навыки возвращались с трудом, светофоры бешено мигали, и красный зажигался почему-то раньше, чем она успевала тронуться с места, на улицах было полно народа, который так и норовил прошмыгнуть перед носом, машины рядом мчались со скоростью метеоритов, и только она одна плетется, как улитка.

— Замучивсь я с тобою, девка. Ну шо ты у руль вцепилась, а? Руль трэба держать як птичку — и нэ прыдавыть, и нэ выпустыть. А в тэбэ вжэ аж пальци били.

Приходченко, управленческий шофер, был признанным асом вождения и, по словам Шатлыгина, мог и медведя обучить за десять минут. С Катей он катался уже третий час, но ей казалось, что она ведет машину все хуже и хуже.

— Дывысь, де знак высыть! — изъяснялся он исключительно на суржике — дикой смеси украинских и русских слов, в которую иногда вплетались такие несвойственные даже суржику выражения, как «о’кей». — Так знак же, видала ты чи нет?

— Какой знак, Павел Петрович?

— Какой, какой! Вступи дорогу! Бачила? Вступила? Так и попэрла! А ежели б встречная? Так и влупыла б нам, и очи б повылазылы! Ты знаки када в последний раз вчила?

— Я сегодня домой приеду и все повторю, — глотая слезы, пообещала Катя. Через час нужно быть еще у Натальи Антипенко, и там, возможно, она тоже окажется такой же никчемной ученицей.

— Отут тормози. Бачиш, знак высыть? Какой? Правильно, остановка запрещена. Самое тихое место. Та хто ж нас тронеть, мы ж на работе! Покурим трошки. Када паркуешься, поворотник уключай. И трогаться будешь, тоже. Шоб народ сзаду видав, шо ты робыть собираешься. О’кей?

— Поняла. Я забыла просто.