Мой отец не прислал новой воспитательницы. Для моей бабушки меня не существовало, а живший довольно далеко от нас школьный учитель не был гением. «Он для тебя слишком плох», сказала Илзе. Она не отправила меня в школу и вечерами сама садилась на место учителя; и для неё это было довольно трудно. Она читала мне главы из Библии, причём всё время приглушённым голосом, и от меня не ускользало, что она зачастую внезапно прерывала чтение и напряжённо вслушивалась в звуки из комнаты бабушки. С Илзе я ужасно много выучила наизусть. Мою конфирмацию провёл старый священник из церковного округа; мы с Илзе украдкой выбрались из Диркхофа, а Хайнц стоял на вахте; и я, стоя на коленях в маленькой деревенской церкви, причастилась таинства, а моя бабушка ничего об этом не знала.

Вот так я и росла — неугомонной и свободной, как нетронутые луга у реки, и сейчас я стояла под сосной, босая, в короткой грубошёрстной юбке, и вечерний ветер трепал мои непослушные волосы. И я засмеялась… Я смеялась над молодым господином, который с такой осторожностью ставил свои изящные ступни на мягкую траву и защищал свои белые руки кожаными перчатками — и в этом была моя месть.

Пусть они называют глушью эти огромные, необозримые равнины! Для меня эти просторы были наполнены душой моей родины и населены сонмом чудесных фигур — феями, духами воды и воздуха — и призраками; да, призраками!.. Я слегка вздрогнула от своего собственного смеха — так странно он прозвучал над темнеющей пустошью, так чужеродно, как будто он исходил не от меня, а от лунного серпа, затерявшегося на беспредельном небосводе, как моя крохотная фигурка затерялась на бесконечной молчаливой равнине. У самого горизонта чернел лес, резкой чертой разделяя пустошь и небо; а на востоке, там, где днём нежно зеленела полоса травы, клубился белёсый туман. Это были торфяные болота с глубокой топью, камышами и сухой осокой; но маленькие озерца в глубине болота были украшены тростником, а в тёмном зеркале воды отражались белые кувшинки — я всегда считала, что это не цветы, а печальные человеческие лица. Они всплывают из тёмных глубин, и их белые одежды и вуали всплывают вместе с ними, вздуваясь и скользя по воде к сухой вересковой равнине, над которой когда-то, в старые-престарые времена, перекатывались бурные морские волны — так рассказывал сегодня добрый пожилой учёный с жестянкой за спиной. Вечно жалующихся, оттеснённых к болоту духов воды я не боялась — но сегодня у моих ног был рассыпан человеческий прах; недрогнувшая рука кощунственно вскрыла могильный курган и нарушила покой мертвецов… С той стороны сосны была зарыта маленькая кость — не поднимется ли она из земли пальцем, вновь крепко держащимся на белой руке? И не вырастет ли сейчас рядом со мной из земли финикиец, мрачный и грозный, с широким белым лбом и золотой короной на пышных каштановых волосах?… Меня охватила дрожь. Я приросла к земле и не могла взглянуть ни влево, ни вправо; я не могла даже отнять рук от сосны. С колотящимся сердцем я ждала, что вот-вот ледяной палец дотянется до меня — и внезапно ощутила тяжёлую руку на своём плече. У меня вырвался пронзительный крик.

— Леонора, что за выходки? — побранила меня Илзе. Она стояла за мной и крепко держала меня — иначе я, наверное, просто скатилась бы с холма, как тряпичная кукла.

— Ах, Илзе, финикиец! — пролепетала я.

— Что?.. — протянула она. Она развернула меня к себе и озабоченно посмотрела мне в лицо — Илзе сегодня уже спрашивала, не сошла ли я с ума. Выражение её лица отрезвило меня — я громко рассмеялась и бросилась ей на грудь; здесь я была защищена от всех призраков и даже от чужого лица, которое, хоть уже и исчезло в сумерках, но напугало меня больше, чем дух финикийца.

— Что, снова призраки? — спросила Илзе. — И даже здесь, под открытым небом?.. Да, ты и Хайнц — вы у меня просто пара героев!

Милая Илзе — под сумеречной крышей старого Диркхофа даже она не была защищена от всякого рода жутких впечатлений, и хотя Илзе всегда вела себя отважно и смело, она знала достаточно ужасных вещей, реальных и документально подтверждённых, от которых застывал в онемении разум всякого разумного существа.

Она взяла мою ладонь в свою твёрдую руку и повела меня вниз с холма.

4

В нижнескасонских домах между молотильней и жилыми комнатами располагается помещение, которое называется проходом. Там стоит кухонная плита.

В Диркхофе пол прохода на старинный манер возвышался на несколько дюймов над глиняным полом молотильни, но ни стен, ни перегородок между ними не было; поэтому из прохода можно было видеть и гумно, и стойла, и главные ворота. В проход из жилой части дома вели две двери и одно окно; пол прохода был выложен каменными плитами, а по его обеим сторонам располагались выходы на улицу. Для меня это было самое уютное место во всём доме. Летом сюда ставился обеденный стол.

Когда мы с Илзе вошли, на столе уже горела лампа; в огромном, тёмном от копоти помещении она казалась заблудившимся огоньком. Из главных ворот на ближайшие стойла ещё лился неверный вечерний свет. Эти стойла стояли пустые, поскольку из соображений экономии в Диркхофе разводили не больше скота, чем было необходимо для поддержания собственных потребностей. Но вблизи прохода, головой в сторону молотильни, лежала жующая Мийке, которая наклонила ко мне мне свои рога — всё еще болтающаяся на них гирлянда не очень подходила для вечернего туалета.

Илзе взглянула на «празднично украшенное» животное и тотчас отвернулась, пряча улыбку, — я ни за что на свете не должна была догадаться, что её ужасно забавляет моя «вечная чепуха».

Они уже поужинали без меня. По большой горке картофельных очисток у одной из тарелок я увидела, что там сидел Хайнц. Илзе убрала — на сей раз без нравоучений — остывшие картофелины с моей тарелки и положила мне пару горячих яиц всмятку. Я слышала, как Хайнц мастерил что-то на заднем дворе, и Илзе бегала туда-сюда в непрерывных хлопотах — у неё ещё была «куча дел». Разумеется, момент был неподходящий, но всё же я задала вопрос, который давно вертелся у меня на языке:

— Илзе, как называется дом, где живёт мой отец?

Она как раз собиралась отправиться на задний двор.

— Ты хочешь ему написать? — спросила она поражённо.

Я громко рассмеялась.

— Я? Написать письмо? Ах, Илзе, это звучит ужасно смешно!.. Нет, нет, я только хочу знать, как зовут тех людей, у которых он сейчас живёт!

— Ты хочешь знать это прямо сейчас?

Я не решилась ответить «Да», но, наверное, Илзе прочитала ответ в моих горящих от нетерпения глазах. Она молча отправилась в гостиную и вернулась со шкатулкой, которую сунула мне в руки.

— Вот, поищи адрес сама — я его не помню. Но смотри, ничего не потеряй и не перепутай там всё!

Она вышла. Как аккуратно и упорядоченно лежали в маленьком ящичке письменные свидетельства сообщений между Диркхофом и внешним миром!.. Здесь была тоненькая связка писем отца; все они были адресованы Илзе и содержали лишь несколько вежливых строк, приветы моей бабушке и мне, а также неизменно отрицательный ответ на периодически повторяющуюся просьбу Илзе забрать меня из Диркхофа, чтобы я могла посещать нормальную школу. На приходившие письма всегда отвечала только Илзе — несколькими короткими строчками, старательно написанными крупным твёрдым почерком. Я же писем не писала; я быстро и много читала, с жадностью проглатывая оставленные фройляйн Штрайт детские книжки; но писать я ужасно не любила — мне это было просто в тягость.

Под связкой писем от отца лежало ещё одно послание, которое, как я знала, пришло совсем недавно. Конверт был надписан тонким, изящным почерком: «Госпоже советнице фон Зассен, Ганновер»; и уже другим почерком, крупным и неуклюжим, было добавлено название ближайшей к Диркхофу деревни. Послание было адресовано бабушке — на моей памяти в Диркхоф впервые пришло письмо на её имя. Когда Хайнц несколько недель назад принёс его и отдал Илзе, мои глаза едва скользнули по конверту, и я равнодушно отправилась по своим делам, нисколько не любопытствуя насчёт его содержания: мир за пределами пустоши и его послания не имели для меня никакой притягательной силы. Сегодня же это внезапно изменилось; при виде взломанной печати мне вдруг захотелось взглянуть на лежащий внутри листок; но я не решалась это сделать без Илзиного разрешения и отложила письмо на край стола.

Искомый адрес был быстро найден. Когда я торопливой рукой развернула последнее послание от отца, то под его именем я прочитала: «Фирма Клаудиус № 64 в К.». Меня словно пронзила молния, я почувствовала, что вся кровь прилила к лицу, когда я увидела чёрным по белому написанное имя, которое профессор произнёс сегодня несколько раз! Я вдруг стала легко разбирать затейливый, с завитушками почерк отца. Это имя просто бросалось в глаза… Содержание письма я знала от Илзе; и тем не менее сейчас я стала внимательно читать его. Это письмо было таким же сухим и сдержанным, как и прочие послания отца. Он не спрашивал: что поделывает моя дочка? Здорова ли, думает ли обо мне?… В этот момент я впервые почувствовала, хотя и смутно, что мой отец совершает большую несправедливость по отношению ко мне.

Послание заканчивалась словами: «На письмо из Неаполя ответа не будет, и оно, разумеется, не должно попасть в руки моей матери». Очевидно, имелось ввиду то письмо, которое сейчас лежало на столе: на нём стоял штемпель из Неаполя. Теперь оно меня заинтересовало вдвойне.

Я недовольно сложила тонкий листок, который держала в руке, — там не было ничего ни о новом месте проживания отца, ни о его отношениях с теми, чья фамилия была Клаудиус — я вскочила и бросила письмо обратно в шкатулку. Ах, какое мне дело до каких-то чужаков! Я тут сижу и размышляю о людях и обстоятельствах, которые меня совершенно, ни капельки не касаются, а на улице уже темно, и Хайнц всё ещё шумит и возится на заднем дворе… Обыкновенно, если он принимался вечером за какое-нибудь дело, я шлёпала его по пальцам, вцеплялась ему в руку и волокла его сюда, в проход, к его неизменному месту — большому неполированному стулу. Затем я протягивала ему зажжённую лучину, и тотчас же вокруг его счастливого ухмыляющегося лица начинали клубиться облака дыма. Илзе приносила своё шитьё, а я с неубывающим энтузиазмом зачитывала им вслух рассказы, которые знала уже почти наизусть. Если на улице было холодно и дождливо, то в плите разжигался огонь, и Илзе разливала горячий чай. Было необыкновенно уютно сидеть в защищённом проходе, под крышей, по которой неутомимо барабанит непрекращающийся дождь; а от плиты исходит приятное тепло, и в просторном гумне по соседству царит уютная тишина. Иной раз легонько звякнет цепь на шее у Мийке; иногда высоко на насесте вдруг завозится во сне какая-нибудь курица — всё, что я любила, было заключено в этих четырёх стенах!