Эберхард Клаудиус, по всей видимости очень одарённый человек, сильно страдал от закоснелых традиций дома, но он сумел себе помочь. Рассказывали, что его красивая, благородная и страстно любимая жена впала в меланхолию в мрачных покоях главного дома… И вот однажды — о чём мир не подозревал — появились чужие рабочие, которые под руководством французского прораба и архитектора выкорчевали древние деревья в огромном лесном массиве, стоящем на землях фирмы за каменной оградой, и постепенно возвели в лесной чаще нарядный замок, полный света и шёлка, с порхающими по стенам купидонами и зеркалами до потолка, отражающими во всём блеске красоту обожаемой женщины. И в день, когда бледная красавица в первый раз обошла сказочно наколдованный пруд и в залитом солнцем холле ликующе бросилась на шею нежному и заботливому супругу, замок был назван в её честь «Усладой Каролины».

Эберхард Клаудиус также заложил кабинет античности, богатую библиотеку и собрание рукописных раритетов. Он объездил всю Италию и Францию и с редкостным чутьём знатока разыскивал и привозил домой сокровища науки и искусства, которые, однако, на немецкой земле, в покоях «Услады Каролины» пребывали в таком же укромном уединении, как и прекрасная, вновь расцветшая женщина.

После Эберхарда хозяином дома стал его сын Конрад, который повернул всё на старые рельсы. Он с пуританской строгостью установил прежние порядки, а «Усладу Каролины» как объект рафинированной роскоши, противоречащий духу предков, решительно запер на замок. Ростки разнообразия проявились вновь лишь в его внуке, Лотаре Клаудиусе. Лотар категорически отказался представлять фирму, когда он и его младший брат Эрих рано лишились родителей. Буйный темперамент Лотара подвигнул его на военную карьеру. Он быстро рос по службе, был пожалован званием дворянина, стал адъютантом и любимцем владетельного князя. «Услада Каролины» снова была открыта. Замок изумительно подходил для обитания честолюбивого офицера, отмежёвывающегося от своего старого торгового рода. Чтобы выразить протест против любой, даже самой отдалённой общности с главным домом, Лотар велел соорудить перед мостиком со стороны «Услады Каролины» надёжно запертую дверь.

Молодой красавец офицер наслаждался своим лесным одиночеством, а в главном доме делами фирмы заправлял бухгалтер Экхоф — так было до тех пор, пока из своего путешествия не вернулся воспитанный в интернате Эрих Клаудиус, который, будучи верен старым традициям, с железной выдержкой и огромным желанием работать вступил во владение наследством.

В сокровищах кабинета античности бравый офицер разбирался так же слабо, как и его предшественники. Коробки и ящики в подвале не трогались вот уже много лет, когда на трон взошёл молодой герцог, страстно увлекающийся археологией. Мой отец, один из крупнейших авторитетов, был призван в К., а любители античности начали появляться при дворе как грибы после дождя — его высочество мог бы выстлать ими свою резиденцию. Разговоры на княжеских балах велись вокруг греческих, римских и этрусских древностей, а с розовых губок грациозных танцовщиц слетали такие серьёзные слова, как нумизматика, глиптика и эпиграфика.

Весть о новой дворцовой моде была принесена в тихий торговый дом Дагобертом. Фройляйн Флиднер, которая появилась в семье ещё при жизни последней фрау Клаудиус, матери Лотара и Эриха, а потом согласно завещанию осталась в доме смотрительницей и домоправительницей, вспомнила о собранных в подвале античных раритетах. Дагоберт поставил в известность моего отца. Отец много раз потом рассказывал, что скучный и тёмный фасад мещанского дома вначале посеял в нём сомнения, но он всё же вошёл туда и попросил у хозяина разрешение на исследование. Господин Клаудиус такое разрешение дал, хотя, видимо, не особенно охотно. Ранним утром отец спустился в подвальные помещения «Услады Каролины» и не показывался оттуда целый день; он не ел, не пил и словно обезумел от возбуждения — перед ним открылся поистине гигантский кладезь сокровищ науки… Господин Клаудиус разрешил распаковать и выставить находки и обеспечил отца апартаментами на первом этаже и неограниченным доступом в библиотеку.

Всё это я узнала, разумеется, не в самом начале своего пребывания в К. В первые дни мне было вообще не до того, чтобы начать ориентироваться в доме; но когда возбуждение от новых впечатлений как-то улеглось, на меня навалилась тоска по пустоши… Илзе всё ещё была здесь; она взяла несколько дней отпуска, чтобы «хоть раз основательно навести порядок в холостяцком хозяйстве твоего отца», а также чтобы помочь мне немного адаптироваться на новом месте. Всё это не успокаивало моё встревоженное сердце; ведь я знала, что она в конце концов уедет и оставит меня одну — эта мысль всякий раз приводила меня в состояние ужасного беспокойства.

Все в главном доме были ко мне несказанно добры, но я ненавидела его тёмные, холодные помещения и бывала там только по необходимости, с фройляйн Флиднер либо с Шарлоттой. Прийти сюда самой, по своему собственному побуждению, — на это я никогда бы не решилась. Но я старалась как можно больше времени проводить рядом с отцом. После его нежного замечания я, разумеется, больше не мешала ему так явно, как тогда, когда я обняла его за шею; я также не осмеливалась по примеру моей матери бросать ему цветки на рукопись, но с некоторых пор на его письменном столе всегда стояла ваза со свежими лесными цветами, и я, неслышно прошмыгнув мимо него, робко и тихо гладила его по седеющим волосам. Я охотно бывала в библиотеке, ещё охотнее — в зале «с побитым материалом», как упрямо называла его Илзе. Все молчаливые лица в этом кабинете потихоньку приобретали надо мной власть и иногда заставляли забыть, что далеко на севере находится пустошь, о которой тоскует моя душа.

Но и здесь меня частенько вспугивали. Дагоберт, который проникся страстью к археологии и гордо называл себя ассистентом моего отца, проводил по полдня в библиотеке и кабинете античности. Заслышав, что он входит в библиотеку, я сбегала через противоположную дверь, мчалась сломя голову вниз по лестнице, и этот детский страх и робость не исчезали даже в огромном пространстве между мансардой и первым этажом — я бежала и бежала, пока, задыхаясь, не оказывалась в лесу.

Этот лес был изумителен в своей безыскусности и самобытности. Прежние господа Клаудиусы купили его и обнесли оградой, причём не для того, чтобы использовать в деле, а лишь с целью найти себе место для тихих прогулок, чтобы можно было побродить по своей собственной земле, не опасаясь помех и посторонних лиц — единственная роскошь, которую они себе позволяли… Вначале острая тоска по бесконечному небу над пустошью не давала мне возможности ощутить красоту леса. Мои глаза никогда не устремлялись кверху — зелёное небо, как это ужасно! — но нежно смотрели на белые цветы, которые робко выглядывали из мха и листвы — они казались мне такими же заброшенными и пугливыми, как и я сама.

По пустоши я бегала с полнейшей беззаботностью — но здесь не решалась забраться глубоко в лесную чащу. Я ограничивалась ближайшими окрестностями дома, и моим излюбленным местом стал береговой кустарник у реки — он был точь-в-точь такой же, как в Диркхофе. Но и оттуда меня выгнали уже на второй день моего пребывания в К. Когда Илзе понесла моё письмо на почту, я проводила её до мостика. Под изящно изогнутой железной аркой текли ясные прозрачные воды, журча так же тихо и мирно, как и мой любимый ручей за Диркхофом. Я скользнула в кустарник — это были ольха и ива, сквозь ветви которых мерцали белые стволы берез. На дне реки не лежали жемчужные ракушки, но оно было устлано гладкой галькой, а невысокий берег был покрыт дёрном и цветущими лютиками. На мелких волнах дрожало искрящееся голубое пятно — это было отражающееся в реке небо… Всё, всё как в маленькой заводи у дома! Я скинула башмаки, и через мгновение прозрачная вода уже обтекала мои ноги, которые, к моему огорчению, за несколько дней в чулках изрядно побелели. У меня словно камень с души свалился; он свалился в реку, и его унесли волны. От радости и удовольствия я засмеялась и затопала ногами по воде, да так, что брызги полетели во все стороны. И тут в кустарнике хрустнула какая-то ветка. — Часто из Диркхофа к заводи прибегал Шпитц, он искал меня и прыгал ко мне в воду. Он обычно ломился ко мне через кустарник, и сейчас я душой настолько была дома, что при треске в кустах сразу же подумала о моём неуклюжем любимце. Я громко позвала его по имени, — ах, как же я осрамилась с этой своей иллюзией! — но никакой Шпитц не прибежал; зато в том месте, откуда донёсся хруст, разошлись и сомкнулись ветки ивы, и за ними исчезла белая мужская рука.

Одним прыжком я выскочила на берег; я готова была разрыдаться от досады. Уже в первые часы моего двухлетнего пребывания здесь меня вновь поймали на старом; Дагоберт снова увидел юркую ящерку босой — ну, сейчас они начнут смеяться и насмешничать в главном доме… Но когда я менее часа назад шла к моему отцу, Дагоберт был в тёмной одежде; и потом — разве сейчас не мелькнул в кустах яркий проблеск? Этот проблеск я уже видела сегодня у конторского стола, он возник на кольце у господина Клаудиуса… Я с облегчением перевела дух — это был всего лишь господин Клаудиус! Он, наверное, услышал моё бездумное топанье по воде и, обеспокоенный, пришёл посмотреть, кто это ломает ветки в его кустарнике и взбаламучивает гальку в его реке. Он может быть спокоен, строгий господин — я больше не буду этого делать.

Мы были уже пять дней в К., и настало воскресенье. В Диркхофе мы лишь издали слышали колокол, его голос доносился до нас словно прерывистый жалобный стон, — и как же я была потрясена этим утром, услышав глубокий, сильный колокольный звон!

Илзе отправилась в церковь, и когда она под гудение колокола торжественно обходила пруд, я стояла в холле и смотрела ей вслед… Из своей комнаты вышел старый бухгалтер, державший под мышкой сборник псалмов и натягивавший на ходу длинные лиловые перчатки — пожилой господин прямо-таки излучал чистоту и элегантность.