Мои глаза невольно обратились к небу — яркий солнечный свет лился живительным бальзамом на моё измученное сердце. В этот момент впервые в жизни — после того как сегодня ночью я посмотрела в мрачные глаза смерти — меня пронзило ощущение чуда — чуда благой вести о воскрешении. Я обхватила правую руку Хайнца.

— Ты не можешь вот так стоять на улице, — сказала я ему. — Давай войдём. Илзе скоро смягчится; и моя дорогая, любимая бабушка — она тебя давно простила; ведь она на небесах!

— Господь знает, как мне жалко старую госпожу! — пробормотал он и позволил ввести себя во двор, как ребёнок.

На заднем дворе стояла Илзе; она поставила вёдра под насос и как раз подняла рычаг; при первом же скрипе она отпустила его, и лицо её стало серым.

— О боже, я не могу этого слышать! — застонала она.

Она вошла в проход, опустилась на стул и закрыла глаза фартуком. Но это длилось не более двух минут.

— Ну что я за дурочка! — грубовато сказала она, выпрямилась и разгладила фартук на коленях. — Хотела вновь увидеть госпожу стоящей у колодца, где она всегда остужала голову, а должна была бы, наоборот, благодарить господа за то, что она тихо покоится в доме, избавленная от печалей и горестей!

— Илзе, это Кристина виновата в её печалях и горестях? — робко спросила я.

Она остро посмотрела на меня.

— Вот оно что, — сказала она после короткого раздумья, — ты всё слышала сегодня ночью. Ну что ж, знай, она принесла твоей бабушке столько горя, сколько может принести только негодная дочь!

— Ах, у моего отца есть сестра? — поражённо вскричала я.

— Сводная сестра, дитя… Твоя бабушка была сначала замужем за одни евреем, который умер молодым — Кристина тогда была ещё младенцем. Через два года бабушка покрестилась и крестила дочь — и стала госпожой советницей фон Зассен; теперь ты знаешь всё…

— Нет, Илзе, ещё не всё — что такое натворила Кристина?

— Она тайно сбежала с комедиантами…

— Это так плохо?

— То, что она сбежала, — это, разумеется, плохо; что же касается комедиантов — я не знаю ни одного и не могу сказать, дурные они или хорошие. Надеюсь, это всё?

— Илзе, не сердись, — сказала я нерешительно, — но я ещё хотела сказать — эта Кристина так несчастна, она потеряла голос…

— Та-ак… ты нашла и прочитала письмо, Леонора? — спросила Илзе ледяным тоном.

Я не решилась ничего сказать и только молча кивнула.

— И тебе не стыдно? Ты упрекаешь меня за то, что я в тяжёлую минуту выполняю свои обязанности, и в этот же самый момент ты читаешь чужие письма, которые тебя совершенно не касаются!.. Это всё равно что воровство, понимаешь ли ты? Между прочим, я не верю ни одному слову из всей той чепухи, что она там написала! И давай закроем эту тему!

— Нет, я не могу!.. Мне её жалко! Неужели ты ей ничего не пошлёшь? Ах, Илзе, я прошу тебя!..

— Ни пфеннига!.. В ту ночь, когда она сбежала, она прихватила с собой кучу денег — больше, чем ей полагалось по наследству — и это тоже помутило бедную голову твоей бабушки…

— Бабушка её простила, Илзе!

— Бабушка простила — её мать, которая к тому же уже была при смерти; но тому, кто всё это безобразие видел годами, — тому будет нелегко простить… Ручаюсь, ты всё это письмо приняла за чистую монету!.. Да-да, она упадёт тут на колени, но не для того, чтобы умолять о прощении — ради бога, без её прощения она отлично жила вдали многие годы, и у неё всё было в порядке! — нет, ей надо денег! Драгоценные деньги! Они стоят того, чтобы ради них упасть на колени!

Как же глубоко всё это должно было её трогать, если она так резко, так горько и так долго говорила, она, которая всегда была сдержанна и молчалива!..

— А знаешь, почему твоя бабушка не терпела звона денег? — спросила она, сделав глубокий вдох. — Тебе не повредит услышать, сколько несчастий могут принести монеты, которые ты вчера увидела первый раз в жизни… Твоя бабушка была богатейшей женщиной Ганновера — её первый муж оставил ей всё своё состояние. Потом, когда она во второй раз вышла замуж — она, видимо, очень любила этого мужчину, — она принесла огромную жертву, отказавшись от своей веры: ведь еврейскую веру она не могла взять с собой в новый брак, в отличие от еврейских денег. Прошло совсем немного времени, и она поняла, что второму мужу абсолютно наплевать на её любовь, что его интересуют только её деньги! И деньги эти улетучились в кратчайшее время — он отлично умел их тратить!

— Это был мой дедушка, Илзе?

Её щёки внезапно залил густой румянец.

— Видишь, ты всё выспрашиваешь, не давая ни минуты покоя, и в результате наружу вылазят совсем уж ненужные вещи! — сказала она, решительно поднявшись. — Но я говорю тебе ещё раз: насчёт Кристины ты ко мне больше не подходи, она для меня всё равно что умерла, имей это ввиду, дитя… Тебе не надо больше думать об этой лгунье — всё это не для твоей юной головки!

Она пододвинула Хайнцу, который скорбно и молчаливо сидел на соседнем стуле, чашку и налила в неё кофе; но её взгляда он так не удостоился. Затем она вновь вернулась к колодцу. Я увидела, как она стискивает зубы, поднимая рычаг насоса, но дело должно быть сделано! Вода неутомимо лилась потоком, заполняя вёдра.

Нет, хоть Илзе всегда была права, в этом случае я не могла следовать её взглядам. Несчастная певица не шла у меня из головы. Ведь это была моя тётя! Моя тётя! Это звучало сладко и живительно, однако чересчур солидно для той очаровательной картины, которая возникла в моём воображении… И всё же — она была старше моего отца, старше сорока двух лет — фу, ужасно старая!.. Но эти мысли не помогали — моя фантазия разыгралась, разукрашивая на все лады таинственную фигуру — она же была певицей!..

С переполненным сердцем я побежала на холм и устремила взгляд на прекрасное голубое небо… Видит ли она меня оттуда, моя милая бабушка, знает ли, как я по ней тоскую? Она конечно же, не сердится, что я думаю о Кристине — она ведь её простила!..

8

Со дня смерти бабушки прошло четыре недели. Мы похоронили её на маленьком кладбище у соседней деревни. Старый добрый священник так истово молился о ниспослании мира душе усопшей, как будто она была его любимой духовной дочерью. Хайнц, казалось, забыл, что в гробу покоится крещёная, но отвергнувшая христианство еврейка — он плакал горючими слезами… На свежем холмике уже появились первые летние цветы; они легко поднимались из тёмной земли, словно светлые мечты тех, кто под нею покоится, и ясными глазами смотрели на мир. В осиротевший Диркхоф пришла самая цветущая пора; он стоял словно бы на бархатном покрывале — пустошь начала цвести, и рои пчёл, которые до сих пор кружили над полями сурепки и гречихи, теперь опьянённо жужжали над необозримыми, источающими медовые ароматы вересковыми просторами… Древняя как мир музыка пустоши вновь упоительно-убаюкивающе звучала у милого сердцу дома! В воздухе носились мои любимцы, голубые мотыльки; их было так много, как будто сияющее летнее небо разлетелось на миллионы лоскутков; над песчаными прогалинами скользили искрящиеся золотом жужелицы, а на садовые и луговые цветы садились перламутровки, адмиралы и павлиноглазки.

Обычно я гонялась за бабочками, ловила их, любовалась чудесными переливами красок на их крылышках и затем отпускала — так я могла часами носиться по пустоши; сейчас же это изменилось. Я проводила много времени в бабушкиной комнате, которая со своей старинной обстановкой, привезённой ещё из её еврейского дома, таинственно притягивала меня. Вся мебель стояла на своих местах, никакой стол или комод не был сдвинут, часы шли исправно. Илзе заменила сгоревшие наполовину свечи в светильнике на новые — чтобы не казалось, будто умершая всё ещё пребывает в своих покоях. Илзе периодически открывала какой-нибудь сундук или шкаф: полки были в основном пустые — перед своим бегством из мира бабушка выкинула всё лишнее. Зато любой исписанный листок бумаги, любой насквозь пропыленный сухой цветок становился для меня драгоценной добычей.

В одном из шкафов до сих пор висела одежда, которую бабушка, однако, никогда в Диркхофе не надевала. В один из дней Илзе извлекла оттуда чёрное шерстяное платье, распорола его и начала перешивать — в городе она научилась шить и очень этим гордилась. Я испугалась, когда она потребовала, чтобы я это примерила — платье выглядело как какая-то кираса.

— Илзе, не надо, пожалуйста! — содрогаясь, протестовала я, пытаясь вылезти из жесткого выреза, который сдавил мне горло, и одновременно втихаря пропарывая локтем шов на рукаве.

— Ты привыкнешь! — хладнокровно заявила она, продолжая шить.

Мы сидели во дворе под ветвями дуба, куда я притащила стол и пару стульев. Над верхушками деревьев нависло палящее послеполуденное солнце, но здесь, в тени, было прохладно и тихо; лишь жужжали пчёлы да изредка раздавались крики сорочат из старого гнезда. Передо мной лежала большая круглая коричневая шляпа, которую Илзе выписала для меня из города лет пять тому назад. По её указанию я спарывала сейчас со шляпы розовую ленту.

В этот момент вернулся из соседней деревни Хайнц и положил перед Илзе письмо. Когда бабушка умерла, моему отцу была отправлена телеграмма. В ответ он сообщил, что не может быть на похоронах из-за болезни. С этого момента переписка между отцом и Илзе стала довольно-таки оживлённой. Что они при этом обсуждали, я не знала — мне не показывали ни строчки; но, как я заметила, между Илзиным последним посланием и отцовским ответом, который Илзе на моих глазах сейчас читала, прошло всего каких-нибудь пять дней.

— Ничего нет! — сказала Илзе и сунула письмо в карман. — Мы едем послезавтра — и всё!

Шляпа и ножницы выпали из моих рук.

— Мы едем… — повторила я, запинаясь. — Ты собираешься с Хайнцем уехать? Вы хотите бросить меня в Диркхофе одну-одинёшеньку?